Он сидел, положив на ладонь кудрявую голову, и дремал, изредка покачиваясь и вздрагивая.
— Здравствуй, брат! — промолвил я громко.
Он тотчас вскочил и выпучил на меня свои оторопелые глаза.
— Здравствуй, брат! — повторил я, — а где старик?
— Какой старик? — медленно проговорил малый.
— Лукьяныч.
— А, Лукьяныч! — Он глянул в сторону. — Вам Лукьяныча надо?
— Да, Лукьяныча. Что он, дома?
— Н-нет, — произнес малый с расстановкой, — он того… как бы вам… того… сказать…
— Нездоров он, что ли?
— Нет.
— Так что же?
— Да его совсем нет.
— Как нет?
— Так. С ним такое… недоброе приключилось.
— Он умер? — спросил я с изумлением.
— Удавился.
— Удавился! — с испугом воскликнул я и всплеснул руками.
Мы оба молча посмотрели в глаза друг другу.
— Давно ли? — проговорил я наконец.
— Да вот пятый день сегодня. Вчера его хоронили.
— Да отчего он это удавился?
— Господь его знает. Человек он был вольный, на жалованье; нужды ни в чем не знал, господа его как родного ласкали. Ведь у нас господа — дай бог им здоровья! Просто ума не приложишь, что с ним такое подеялось. Знать, лукавый попутал.
— Да как это он сделал?
— Да так. Взял да удавился.
— И ничего прежде в нем не замечали?
— Как вам сказать… Особенного этакого, чтобы… ничего. Он всегда скучный такой был, сумнительный человек. Закряхтит, закряхтит, бывало. Скучно, дескать, мне. Ну, да ведь уж лета его какие были. В последнее время он точно что-то задумываться начал. Придет, бывало, к нам на деревню; я-то ему племянником довожусь: «Что, брат Вася, скажет, приди-ка, брат, переночуй-ка у меня!» — «А что, дяденька?» — «Да так, страшно что-то; скучно одному». Ну и пойдешь к нему. Бывало, выдет на двор, посмотрит, посмотрит этак на дом, закачает, закачает головой, да как вздохнет… Перед самой той ночью, как ему то есть жизнь покончить, он тоже пришел к нам, позвал меня. Ну, я и пошел. Вот пришли мы к нему во флигелек, посидел он маленько на лавочке, встал, да и вышел. Я жду, — что, мол, долго он не идет, вышел на двор, крикнул: «Дяденька! а, дядя?» Не откликается дяденька. Я думаю: куда, мол, он это пошел, не в дом ли? да и пошел в дом. Уж смеркаться начинало. Вот прохожу я мимо кладовой, слышу, скребет там что-то за дверью; я взял, да дверь и отворил; глядь, а он там сидит, прикорнул под окном. «Что, мол, говорю, дяденька, вы тут делаете?» А он как обернется да как гикнет на меня, а глаза-то у него такие быстрые, быстрые, так и горят, как у кота. «Что тебе? Разве не видишь — бреюсь?» И голос такой хриплый. У меня вдруг волосы так дыбом и поднялись, и, сам не знаю отчего, так мне страшно стало… знать, о ту пору бесы-то его уж обступили. «Впотьмах-то», — говорю я, а у самого так колени и дрожат. «Ну, говорит, хорошо, ступай». Я пошел, и он из кладовой вышел и дверь на замок запер. Вот пришли мы опять во флигелек, страх с меня тотчас и соскочил. «Что, мол, говорю я, дяденька, ты в кладовой делал?» Он так и всполохнулся. «А ты молчи, говорит, молчи!» да и полез на лежанку. «Ну, — думаю я, — лучше не стану я с ним заговаривать: вишь, он сегодня что-то того, нездоров, должно быть». Вот я взял, да и лег тоже на лежанку. |