Вот я взял, да и лег тоже на лежанку. А ночник горит в углу. Вот лежу я, и так, знаете, дремится мне… Вдруг, слышу, дверь тихонько скрып… да и отворилась… так, немножко. А дяденька-то к двери спиной лежал, да и на ухо он всегда, вы, может, припомните, туг бывал. А тут как вскочит вдруг… «Кто меня зовет, а? кто? за мной пришел, за мной!» — да без шапки на двор… Я подумал: «Что с ним это?» — да, грешный человек, тут же и заснул. На другое утро просыпаюсь… нет Лукьяныча. Вышел из комнатки, стал его кликать — нету нигде. Спрашиваю у сторожа: «Не видал, мол, не выходил дяденька?» — «Нет, говорит, не видал». — «Что, брат, говорю, нет его что-то…» — «Ой!» Мы так оба и струхнули. «Пойдем, говорю, Федосеич, пойдем, говорю, посмотрим, нет ли его в доме». — «Пойдем, говорит, Василий Тимофеич», а сам бел, как глина. Пошли мы в дом… стал я проходить мимо кладовой, да как глянул, а замок-то висит на пробое открытый, я толк в дверь, а дверь-то изнутри заперта… Федосеич тотчас обежал кругом, посмотрел в окно. «Василий Тимофеич! кричит, ноги висят, ноги…» Я к окну. А ноги-то это его, Лукьянычевы ноги. Так посереди комнаты и повесился… Ну, послали за судом… Сняли его с веревки: двенадцатью узлами завязана была веревка.
— Ну, что же суд?
— Да что суд? Ничего. Подумали, подумали, какая может быть причина? Нет никакой причины. Так и решили, что, должно полагать, не в своем был уме. У него ж в последнее время голова болела, часто всё головой жаловался…
Я еще около получаса потолковал с малым и ушел, наконец, в совершенном смущении. Признаюсь, я не мог без тайного, суеверного страха смотреть на этот дряхлый дом… Через месяц я уехал из деревни; и понемногу все эти ужасы, эти таинственные встречи вышли у меня из головы.
Прошло три года. Большую часть этого времени я провел в Петербурге да за границей, и если когда я и заезжал к себе в деревню, то не более как на несколько дней, так что мне ни разу не пришлось побывать ни в Глинном, ни в Михайловском. Ни красавицу мою я не видал нигде, ни того мужчину. Однажды, на исходе третьего года, в Москве мне случилось встретиться с г-жою Шлыковой и ее сестрицей, Пелагеей Бадаевой, — с той самой Пелагеей, которую я, грешный человек, до тех пор считал вымышленным лицом, — на вечере у одной моей знакомой. Обе дамы были уже не молодых лет и довольно приятной наружности; разговор их отличался умом и веселостью: они много путешествовали, и путешествовали с пользой; в обращении их замечалась непринужденная веселость. Но между моей незнакомкой и ими не было решительно ничего общего. Меня представили им. Мы с г-жою Шлыковой разговорились (сестрицу ее занимал какой-то заезжий геолог). Я объявил ей, что имею удовольствие быть ее соседом по…му уезду.
— А! у меня там точно есть небольшое именье, — заметила она, — возле Глинного.
— Как же, как же, — возразил я, — я знаю ваше Михайловское. Вы там бываете?..
— Я? редко.
— Три года тому назад были?
— Постойте! кажется, была. Да, была, точно.
— С сестрицей вашей или одни?
Она взглянула на меня.
— С сестрой. Мы там с неделю провели. По делам, знаете. Впрочем, мы никого не видали.
— Гм… Там, кажется, соседей очень мало.
— Да, мало. Я же до них не охотница.
— Скажите, — начал я, — ведь у вас там, кажется, в том же году случилось несчастье. Лукьяныч…
Глаза г-жи Шлыковой тотчас наполнились слезами.
— А вы его знали? — промолвила она с живостью. |