Сэр Артур мне ничего о ней не рассказывал, ни разу ни слова не сказал о своих родственниках. Можно подумать, он их стыдится.
— Вряд ли.
— Я знаю, что это не так. Это все его скромность. Он не хочет хвастаться… он слишком джентльмен. Он не хочет пускать пыль в глаза… хочет нравиться мне сам по себе. Он мне и нравится, — добавила она, помолчав. — Но понравится еще больше, если приведет ко мне свою мать. Это сразу станет известно в Америке.
— Вы думаете, в Америке это произведет впечатление? — с улыбкой спросил Уотервил.
— Это покажет, что меня посещает английская аристократия. Это придется им не по нутру.
— Не сомневаюсь, что вам не откажут в таком невинном удовольствии, проговорил Уотервил, все еще улыбаясь.
— Мне отказали в обыкновенной вежливости, когда я была в Нью-Йорке! Вы слышали, как со мной обошлись, когда я впервые приехала туда с Запада?
Уотервил с изумлением воззрился на нее: этот эпизод был ему неизвестен. Собеседница обернулась к нему, ее хорошенькая головка откинулась назад, как цветок под ветром, на щеках запылал румянец, в глазах вспыхнул блеск.
— Мои милые нью-йоркцы! Да они просто неспособны быть грубыми! — вскричал молодой человек.
— А!.. Я вижу, вы — один из них. Но я говорю не о мужчинах. Мужчины вели себя прилично, хотя и допустили все это.
— Допустили? Что допустили, миссис Хедуэй? — Уотервил ничего не понимал.
Она ответила не сразу; ее сверкающие глаза смотрели в одну точку. Какие сцены рисовались ее воображению?!
— Что вы слышали обо мне за океаном? Не делайте вид, будто ничего.
Уотервил действительно ничего не слышал в Нью-Йорке о миссис Хедуэй, ни единого слова. Притворяться он не мог и был вынужден сказать ей правду.
— Но меня не было, я уезжал, — добавил он. — И в Америке я мало бываю в обществе. Какое в Нью-Йорке общество — молоденькие девушки и желторотые юнцы!
— И куча старух! Они решили, что я им не подхожу. Меня хорошо знают на Западе, меня знают от Чикаго до Сан-Франциско, если не лично (в некоторых случаях), то, во всяком случае, понаслышке. Вам там всякий скажет, какая у меня репутация. А в Нью-Йорке решили, что я для них недостаточно хороша. Недостаточно хороша для Нью-Йорка! Как вам это нравится?! — и она коротко рассмеялась своим мелодичным смехом. Долго ли миссис Хедуэй боролась с гордостью, прежде чем признаться ему в этом, Уотервилу не дано было знать. Обнаженная прямота ее признания говорила, казалось, о том, что у нее вообще нет гордости, и, однако, как он только теперь понял, сердце ее было глубоко уязвлено, и больное место вдруг начало саднить.
— Я сняла дом… один из самых красивых домов в городе… и просидела в нем всю зиму одна-одинешенька. Я была для них неподходящей компанией. Я… такая, как вы меня видите… не имела там успеха. Истинный бог, так все и было, хоть мне и нелегко признаваться вам в этом. Ни одна порядочная женщина не нанесла мне визита.
Уотервил был в замешательстве; даже он, дипломат, не знал, какую избрать линию поведения. Он не понимал, что побудило ее рассказать правду, хотя эпизод этот показался ему весьма любопытным и он был рад получить сведения из первых рук. Он понятия не имел о том, что эта примечательная женщина провела зиму в его родном городе — неопровержимое доказательство того, что и приезд ее, и отъезд прошли незамеченными. Говорить, будто он уезжал надолго, было бессмысленно, ибо он получил назначение в Лондон всего полгода назад и провал миссис Хедуэй в нью-йоркском обществе предшествовал этому событию. И вдруг на него снизошло озарение. Он не стал ни объяснять случившегося, ни приуменьшать его важности, ни искать ему оправдания; он просто отважно положил на миг свою руку поверх ее руки и воскликнул как можно нежнее:
— Ах, если бы я тогда знал, что вы там!
— У меня не было недостатка в мужчинах… но мужчины не в счет. |