Меня одолевал сон; мускулы и кости, уставшие за день, — ныли, голова наливалась тяжкой мутью. Скучный, вязкий голос хозяина точно оклеивает мысли:
— Про хозяев ты говоришь опасно, и всё это — глупое у тебя, от молодости лет. Другой бы сейчас позвал околодочного, целковый ему в зубы, а тебя — в полицию.
Он хлопал меня по колену тяжёлой, мягкой рукой:
— Умный человек должен целить в хозяева, а не мимо! Народищу — множество, а хозяев — мало, и оттого всё нехорошо… фальшиво всё и непрочно! Вот будешь смотреть, увидишь больше, — тогда отвердеет сердчишко, поймёшь сам, что вредный самый народ — это которые не заняты в деле. И надо весь лишний народ в дело пустить, чтобы зря не шлялся. Дерево гниёт и то — жалко, сожги его — тепло будет, — так и человек. Понял ли?
Застонал Яков, я встал и пошёл посмотреть на него: он лежал вверх грудью, нахмуря брови, открыв рот, руки его вытянуты вдоль тела, что-то прямое, воинственное было в этом мальчике.
С ларя вскочил Никандр, подбежал к печи, наткнулся на хозяина и обомлел с испуга на минуту, а потом, широко открыв рот, виновато мигая рыбьими глазами, замычал, чертя в воздухе быстрыми пальцами запутанные фигуры.
— Му-у, — передразнил его хозяин, встав и уходя. — Дура каменная…
Когда он исчез за дверью, — глухонемой подмигнул мне и, взяв себя двумя пальцами за кадык, сделал горлом:
— Хох, хох…
Утром мы с Яшуткой пошли в больницу, — денег на извозчика не было, мальчик едва шагал, слабо покашливая, и говорил, мужественно перемогаясь:
— Плосто — дышать нечем, все дыхалки сбиты… Черти какие…
На улице, в ослепляющем сиянии серебряного солнца, среди грузных, тепло одетых людей, он, в тёмных лохмотьях, казался ещё меньше и костлявее, чем был. Его небесные глаза, привыкшие к сумраку мастерской, обильно слезились.
— Ежели я помру — пропал Артюшка, сопьётся, дурак! И ни в чём не берегёт он себя. Ты, Глохал, прикрикивай на него… скажи — я велел…
Тёмные, сухие губёнки болезненно кривились, детский подбородок дрожал, — я вёл его за руку и боялся, что вот он сейчас заплачет, а я начну бить встречных людей, стёкла в окнах, буду безобразно орать и ругаться.
Бубенчик остановился, передохнул и старчески внушительно выговорил:
— Так и скажи — велел я ему слушаться тебя…
…Возвратясь в мастерскую, я узнал, что случилось ещё несчастье: утром, когда Никандр нёс крендели в отделение, его сшибли лошади пожарной команды и он тоже отправлен в больницу.
— Теперь, — уверенно говорил Шатунов, глядя на меня узенькими глазками, — жди чего-нибудь третьего — беда ходит тройней: от Христа беда, от Николы, от Егория. А после матерь божья скажет им: «Будет, детки!» Тут они опомнятся…
О Никандре — не говорили, он был человек чужой, не нашей мастерской, но много рассказывалось о быстром беге, силе и выносливости пожарных лошадей.
В обед являлся Гараська — ловкое, красивое животное, парень с наглыми глазами распутника и вора, фальшиво ласковый со всеми, кого боялся; он торжественно объявил мне, что я перевожусь в подручные пекаря на место Никандра — жалованье шесть рублей.
— С возвышением! — весело крикнул Пашка, но тотчас же нахмурился и спросил: — Это — кто распорядился?
— Хозяин.
— Да ведь у него — запой?
— Нисколько даже! — усмехаясь, сказал Гараська. — Вчерась он действительно помянул души усопших, а сегодня — в полном своём достоинстве и во всей красоте, — поехал муку покупать…
— Стало быть, — со свиньями дела не кончены, — сердито и медленно выговорил Цыган. |