— Конечно же!
— Почему?
— Так уж. По всему.
— Ну, а всё-таки — почему же?
Не умея ответить, она сердилась:
— Всё-таки, всё-таки!.. И всё-таки — дурак… весь — дурак!
Но однажды она, почти возмущённо, объяснила мне:
— Ты думаешь — он живёт со мной? Это было всего два раза, ещё в заведении, а здесь — не бывает. Я раньше даже на колени к нему садилась, а он — щекотит и говорит: «Слезь!» Он с теми живёт с двумя, а я и не знаю, зачем я ему? Отделение это дохода не даёт, торговать я не умею, не люблю. Зачем всё это? Я спрашиваю, а он визжит: «Не твоё дело!» Такие глупости везде…
Качая головою, она закрывает глаза, и лицо её становится тупым, как у мёртвой.
— А ты знаешь тех двух?
— Ну да. Он, когда пьёт, привозит ко мне то одну, то другую и кричит, как сумасшедший: «Бей её по харе!» Молоденькую я не трогала, её — жалко, она всегда дрожит; а ту, барыню, один раз ударила, тоже пьяная была и — ударила её. Я её — не люблю. А потом стало мне нехорошо, так я ему рожу поцарапала…
Задумавшись, она вся как-то подобралась и сказала тихо:
— Его — не жалко, свинью, а — так как-то… Богатый… Лучше бы стал нищим, больным. Я ему говорю: «Это ты как живёшь, дурак? Ведь нужно как-нибудь хорошо жить… Ну, женился бы на хорошей, дети будут…»
— Да ведь он женат…
Пожав плечами, Софья простодушно сказала:
— Отравил же он кого-то… и жену отравил бы… старуха какая-то! Просто он — сумасшедший… И ничего не хочет…
Я пытался доказывать, что травить людей — не следует, но она спокойно заметила:
— Травят же…
На подоконнике у неё стоял бальзамин в цвету, — однажды она хвастливо спросила:
— Хорош светок?
— Ничего. Только надо говорить — цветок.
Она отрицательно качнула головою.
— Нет, это не подходит: цветок — на ситце, а светок, светик — это от бога, от солнышка. Одно — цвет, другое — свет… Я знаю, как говорить: розовый, голубой, сиреневый — это цвет…
…Всё труднее становилось с этими как будто несложными, а на самом деле странно и жутко запутанными людьми. Действительность превращалась в тяжкий сон и бред, а то, о чём говорили книги, горело всё ярче, красивей и отходило всё дальше, дальше, как зимние звёзды.
Однажды хозяин, глядя прямо в лицо мне зелёным глазом, тусклым на этот раз, точно окисшая медь, спросил угрюмо:
— Ты, слышь, там в отделении чай распиваешь?
— Пью.
— То-то — пью! Гляди…
Сел рядом, тяжело толкнув меня, и, с чувством, близким восхищению, заговорил, жмурясь, точно кот, чмокая и обсасывая слова:
— Хороша девка-то, а? Это — я тебе скажу… не нашего бога бес! Что она мне говорит… никакой поп, никто не скажет мне эдак! Да-а. Стращаю я её — для пробы: «Вот я тебя, дура, изобью и выгоню!» Никаких не боится… Любит правду сказать, любит, шельма…
— А зачем вам правда?
— Без правды — скушно, — сказал он удивительно просто.
Потом, вздохнув, уколол меня острым, неприязненным взглядом и ворчливо — точно я его обидел чем-то — продолжал:
— Ты думаешь, жизнь-то — весела?..
— Где уж там! Особенно — около вас…
— Около вас! — передразнил он и долго молчал, раскисая: щёки отвисли, как у старого цепного пса в жаркий день, уши опустились, и нижняя: губа тоже отвисла тряпкой. |