Изменить размер шрифта - +

— Экой ты какой! — воскликнул Салакин. — Не всё тебе равно? Идти нам далеко, мы устали, одёжа вон какая…

— Теплей бы одевались, — сказал угольщик с усмешкой.

— Да ежели не на что! — убедительно молвил Ванюшка. — Видишь — бедные мы…

— А зачем бедные? — равнодушно спросил угольщик и стал пить пиво.

Ванюшка переглянулся с товарищем, оба замолчали, стоя без шапок перед угольщиком.

Тогда заговорила старуха-кабатчица:

— Ты бы не ломался, Николай, подвёз бы их. Чего там? Даром лошадь бежит, — а они вон по пятаку, слышь, дают! Ты спроси деньги вперёд, да и пускай сядут.

Угольщик вновь осмотрел обоих товарищей поочерёдно. Потом вздохнул и сказал:

— По гривеннику.

— Ну, ладно! — крикнул Салакин, взмахнув рукой. — Бери, — на, пользуйся!

— Погляди деньги-то, — посоветовала старуха. Угольщик бросил двугривенный Салакина на стол, прислушался к его звону, потом покусал его зубами и, подойдя к стойке, вновь бросил

монету, сказав старухе:

— Получи за пиво.

— Ну и пёс! — шепнул Салакин Ванюшке.

— Ты садись на порожнюю, — сказал угольщик Ванюшке, получив со старухи сдачу, — а ты — со мной…

— Ладно! — согласился Салакин. — А — что не вместе мы?

— А зачем вам вместе? — подозрительно спросил угольщик.

— Теплее нам бы…

— Ишь, — усмехнулся угольщик. — Нет, ты делай, как я велю. Потому, ежели товарищ-то твой захочет лошадь у меня угнать, — так я тебя гирькой по башке оглушу, свяжу да и…

Не кончив свою речь, он засмеялся, потом стал кашлять долго, трудно…

Отъехали вёрст пять от кабака, когда угольщик заговорил, наконец, со своим седоком:

— Ты кто таков?

— Человек, — сквозь зубы сказал Салакин. Ехать было холодно. Салакин весь дрожал мелкой дрожью. Вьюга почти перестала, но дул резкий ветер. Уже дважды Салакин соскакивал из дровней и бежал рядом с ними по дороге в надежде согреться. Но бежать по глубокому, рыхлому снегу было тяжело, он быстро уставал, валился снова в дровни, а после этого ещё сильнее зяб. И всякий раз, когда он выскакивал из дровней, угольщик, одетый в крепкий полушубок и чапан, высовывал из рукава чапана коротенькую, толстую палку с цепью на конце её и фунтовой гирей на конце цепи. Салакин знал, что этот инструмент называется кистенём, и чувствовал, что злоба, такая же острая, как холод, сжимает ему сердце.

— Все люди! — сказал угольщик. — А я спрашиваю про то, чей ты таков?

— Я — ничей. Безродный я, — ответил Салакин и крикнул вперёд: — Ваня, жив?

— Жив, — ответил Ванюшка негромко.

— Озяб?

— Да…

— Погляжу я на вас, — ворчливо заговорил угольщик, — несчастные вы. Оборванцы оба… Так, какие-то… лентяи, видно…

Салакин сидел съёжившись и молчал, заботясь о том, чтобы не стучали зубы.

Он смотрел назад, видел там, сквозь редкие теперь пушинки снега, пустынную, синеватую равнину. Она дышала холодом, тоской в его лицо. И ничего не было в ней такого, на чём мог бы остановиться глаз.

— А вот мы — Семакины, нас три брата. Жжём мы, значит, уголь, возим его в город, на винный завод, да… Живём дружно. Сыты, одеты, обуты… всё как надо быть, слава богу! Кто работать умеет, не ленится, не шалберничает — тот завсегда хорошо живёт… Старшие братаны — женаты, и я вот после праздника женюсь… Вот оно как! Кто работать может, тому жить просто…

Лошадь едва бежала, тяжело вваливаясь в хомут.

Быстрый переход