Сани дёргало, и Салакин качался в них, как орех на ладони.
Скучные, тупые, тяжёлые слова угольщика ложились ему на душу, точно холодные кирпичи, сжимали её, и ему было больно, обидно слушать глухой голос этого человека.
— Ванюшка! — крикнул он.
— А?
— Ты бы побежал маленько…
— На што? — слабым голосом спросил Кузин.
— Не замерзни!
— Ничего…
Угольщик вздохнул. Потом усмехнулся, утёр нос рукавом и вновь заговорил:
— Эки люди, эки люди! И что живёте? Холодно, голодно… несуразно! Али так подобает жить людям?. Жить надо хорошо…
— Ты вот поделись со мной деньгами, я и заживу хорошо, — злобно сказал Салакин.
— Чего?
— Поделись, говорю…
— Я те поделюсь! Это видал?
Перед лицом Салакина качалась гиря на цепочке, он видел оскаленное усмешкой чёрное, как у дьявола, лицо угольщика. И вдруг Салакина точно огнём охватило, точно сердце в груди его разорвалось, извергло пламя, а пламя это хлынуло в голову и окрасило всё пред глазами в кроваво-красный цвет. Он сильно, как мог, размахнулся правой рукой наотмашь и ударом локтя по лицу опрокинул угольщика на спину. В то же время гиря упала на него, между лопатками, в тело впилась острая боль и стеснила ему дыхание.
— Караул, — убивают! — отрывисто вскрикнул угольщик.
Но Салакин, всею тяжестью своей, навалился на него, охватил пальцами шею угольщика и, крепко сжимая, тискал коленями живот угольщика:
— Ну, говори, кричи, говори…
Угольщик хрипел, кусал зубами одежду на плече Салакина, извивался под ним, как рыба под ножом, и тоже искал руками его шею. Кистень выпал из его пальцев, но висел на ремне у кисти руки. Он то и дело касался тела Салакина, и каждое его прикосновение, не вызывая боли, рождало страх.
— Ванюшка! Помогай! — диким голосом закричал Салакин.
Ванюшка, стиснутый холодом, лежал в дровнях, зарывшись в кули из-под углей, и, когда услыхал крик угольщика, его охватил страх. Он сразу, инстинктом, догадался, в чём дело, и ещё глубже сунул голову в кульё…
«Скажу, — я спал, — я не слыхал», — быстро сообразил он.
Но когда раздался зов товарища на помощь, он весь вздрогнул и выскочил из саней, словно ком снега из-под копыта лошади. В его мозгу искрой мелькнула мысль, что, если угольщик одолеет Салакина, он убьёт и его, Ванюшку. А когда он очутился около двух человеческих тел, скрутившихся в один огромный узел, увидал облитое кровью, но всё-таки черное лицо угольщика и кистень, который болтался на правой руке, судорожно искавшей его чёрными пальцами, — Ванюшка схватил эту руку и стал ломать, коверкать, вертеть её…
Маленькая, мохнатая лошадка с печальными глазами, качая головой, тихо шагала по дороге, увозя куда-то в холодную и мёртвую даль троих людей, которые, хрипя и скрежеща зубами, бессмысленно возились в дровнях, а другая лошадь, боясь, что ноги этих людей ударят её по морде, начала потихоньку отставать.
Когда Ванюшка, усталый, вспотевший, очнулся от борьбы, он со страхом в глазах вполголоса сказал Салакину:
— Гляди, — где лошадь-то? Ушла!
— Она не скажет, — пробормотал Салакин, вытирая кровь с разбитого лица.
Спокойный голос товарища уменьшил страх Ванюшки.
— Н-ну, наделали делов! — искоса глядя на угольщика, сказал он.
— Лучше нам его убить, чем ему нас, — так же спокойно проговорил Салакин и тотчас же деловито добавил: — Ну-ка, давай его раздевать! Тебе — полушубок, мне — чапан. |