Всю ночь сидит у огня угрюмый эвенк. Свою теплую козью безрукавку отдал Хабелю, а поэтому самому приходится часто-часто греть то спину, то грудь, двигаться беспрестанно. Бросая на товарища озабоченный взгляд, бормочет на родном языке: «Пусть отсыпается друг, а я как-нибудь прокоротаю ночь… Дело привычно…» Много трубок крепчайшего самосада искурил он, много дум передумал. Откуда-то из глубины души приходят беспокойные мысли. «Подлеморье-то наша земля… тунгусская… Великого Самагирского рода… Мои-то предки жили и промышляли по подлеморским рекам. Там и сейчас могилы ихние, в темных кедровниках прячутся от любопытных глаз русских людей… А почему Остяку нельзя промышлять зверя тут, рядом, у могил его предков?.. Видал, заповедник какой-то придумали. Черного соболя бить запрещают».
А Петрован стонет во сне, скрежещет зубами, выкрикивает несвязные слова брани. Он и во сне убегает от стражников.
Мало кто помнил, что фамилия этого охотника — Молчанов. Все его звали по прозвищу «Хабель». (От искаженного кобе́ль).
Остяк, взглянув на товарища, тяжело вздыхает, заботливо поправляет на нем козлинку. По таежной привычке опять начинает разговаривать вслух сам с собой: «О-бой, Хабельку загоняли, как добрые собаки сохатого… Чуть не пропал мужик… А такого лыжника ни у эвенков, ни у бурят, ни у русских больше не найдешь… Недаром его зовут «крылатым лыжником»… Крылатый и есть… С таких крутиков прыгает, что другого и за тысячи соболей не заставишь. Ослепнуть мне, если вру…» Эвенкийские слова, забавно переплетаясь с русскими, разлетаются во все стороны и тут же тонут в кустах, в колючей хвое ельника и сосняка. А когда Хабель, застонав, начал во сне звать Остяка на помощь, на грубом лице эвенка выразилась боль сострадания, и в темных глазах засверкали сердитые огоньки; он вскочил на ноги и, схватив таган, изо всей силы ударил по полусгнившей колоде. Пустая колода гулко ухнула. Уж насколько крепко спал Петрован и то вскочил на ноги.
— А!.. Эй-эй!.. Оська!.. В кого стрелял?!
— Колода стрелял, — усмехнулся эвенк, — я думал, Хабель бояться нету.
— Аха, боюсь!.. Это я-то?.. С одного места семь медведей убил… в Малых Черемшанах… было дело… А в человека стрелять — грязное дело… не буду и тебе не велю.
— О-бой, Хабель, худой дерево рубить можно. Закон тайги так велит.
— Но ведь Сватош-то не худой человек… Люди его хвалят.
— Он худо сделал мне… много худо… Малютку-Марикан забрала себе… Мою Малютку-Марикан… Остяк хочет промышлять…
— Тетку Марью любить! — смеясь, перебил эвенка Хабель. — Соболя ей дарить!.. Она-то тебя хошь целует аль нет? А то нынче болтали люди — подарки-то Машка берет, а ухажера пинкарем потчует! Ха-ха-ха!
— Тьфу, черна Хабель! Болтать-болтать, дурной язык, как худой баба! — отплевывается Остяк.
— Не сердись, Оська, смехом все баю… Надо же хоть малость какую сердцу растаять… А то на душе холодина стоит… Э-ах, друг, темным-темна наша тропинка… На каждом шагу смерть облизывается… Вечор, если бы не ты, дык весной харч медведю был бы… Поминай тогдысь Петруху Хабеля… А про Малютку-Марикан и не бай много.
— Сватош шибко худо делал. Сватош-то смотрель-смотрель Подлеморье. Видит: шибко богата есть… смотрель мою Малютку-Марикан… Жадный глаз все видел — богата, красива, соболь черный! Вот забрала себе все, а тут бедный тунгус долой гоняли… Стрелять буду!.. Убить буду!..
— Будя, Оська. Эвон светать начинает, надо чай пить да убираться восвояси. |