Изменить размер шрифта - +
А если все же есть они вместе, яростно враждуя и отвергая, отрицая один другого, то еще меньше возможно тут добро, хотя оно-то, какое-никакое, а есть все-таки… Немыслимо, да, не свести все это воедино — и тем не менее сведены они в какой-то глухой и беспощадной, не на жизнь — на смерть, борьбе бесконечной и несмысленной, и не человеку их развести…

Сколько раз он думал обо всем этом, о душе ли своей человечьей или о непонятном, карающем неизвестно за что мире, но все по раздельности как-то, урывками, а то увязая надолго, как в тине, в непривычных и незнаемо откуда приходящих мыслях и словах, своих или где-то с пятого на десятое читанных, может, слышанных, — а тут объединилось вдруг в одно, словно высветилось: несоединимое вроде — но и разделить, хотя бы по углам своим развести, нельзя…

Но разве что на миг какой осветилось — чтоб задернуться тут же совсем уж непроглядным, нерешаемым, все в том же одиночестве и тоске недомыслия оставившим: зачем осветило? Зачем очертанье тайны этой, самой, может, великой на свете, показало — не для того разве, чтобы он, человек, разрешить ее попытался, хоть даже лоб расшибить об нее, сердце? Или, наоборот, не рыпался чтоб, разумея, что не для него тайна эта и человек тут лишь исполнитель иль материал глиняный какого-то замысла, ему недоступного вовек? Чтоб только жил, сколько позволено будет, делал что положено и ждал разрешенья всего, вопросов своих всех — если только дадены будут они, ответы…

Но и будут ли дадены — этого ему не сказано тоже.

То, на что надеялся он — уснуть сразу — поначалу далось вроде. А середь ночи поймал себя, полупроснувшись, на крике. Что-то проседало с хрустом, неимоверно тяжкое, и начинало рушиться на него, а он пытался удержать это, неотвратимое, напрягался до изнеможенья, потому что бежать от этого, скрыться было некуда. И сына голосок опять звал, умолял о чем-то — если бы понять, о чем, и он рвался душой, насмерть по нему соскучившейся, на голос его — а нельзя, держать надо. Снова и снова трескались с гулом, похожим на ледоломный, низкие своды какие-то темные над ним или, может, перекрытья бетонные насосной той, оседали всею тяжестью земной, обрушиваться собираясь, и он спиною упирался, плечами, до судорог и боли сведенными, а голос умолял — держи! — и он держал. И сам то ли молил, то ли убедить пытался: помоги, нету сил, Господи! И спаси нас от самих себя, грешных… да хоть даже вовсе, насмерть избавь от ноши этой окаянной, Господи, милостив будь!

 

VIII

 

Докопать надо было, раз уж начал, пусть хоть продышится малость, проветрится земля, ей тоже мало хорошего было дичать под бурьянами и хламом. Он недоспал, может, но и не жалел об этом. Тонкая, с перламутровым в вышине набором облачков заря взбухала посередине, багровым наливалась пузырем, прорваться вот-вот готовым… и прорвалась, испустив слепящий лучик, краешком показалось и на глазах всплывать стало большое, еще в багровости натужной родовой светило, еле озаряя негреющим, призрачным почти светом крыши, речную урему зазеленевшую и взлобок Шишая, призрачные такие ж гоня и сгущая с каждой минутой тени.

Скоро он размялся, отвлекся мыслями от ночной дури всякой, в работу ушел, в слух: припоздалые, голосили еще кое-где, окликали высоту и дали петухи, взмыкивало собираемое пастухами на пажити стадо — первые выгоны, травку молодую хотя бы понюхать; затрещал на околице и зашелся, задохнулся тракторный пускач. Приветной, фальшивой стороной повернут был сейчас мир, примирительной будто — чтоб еще горше обмануть?

А вот и скворец — один опять, явился не запылился. А где ж ее-то потерял, дурень?.. И тот свистами-позывами своими тоже вопросил округу, послушал — нет ответа; проверил домок на всякий случай, трель запустил первую горловую, расцветив бестолковое воробьиное в вишарнике чиликанье, какое и пеньем-то не назовешь; и звал опять, звал, раскрытым зевом с язычком трепещущим во все-то обращаясь стороны, простор по-соловьиному оглушая, оглашая утренний, чуткий ко всяким, даже малым звукам, не то что к песне.

Быстрый переход