Не может. Что-то с нервами. Порог переступить нет сил.
И завершилась история его вздохом, что вот была любовь. Была и кончилась. Такая вот любовь.
— Да такая-то и у меня была, — сказал я неосторожно, не вникший.
А мой друг обиделся. Ведь ради меня вынул и выволок из глубины души самое лучшее, самое святое, чтобы меня же, впавшего в тоску, успокоить, — а я?.. а я ему этак снисходительно, дескать, бывало и такое. Чистюля какой. Влюбился когда-то шестнадцатилетним мальчишкой и теперь, видите ли, страдает.
— Я не страдаю, — уже оправдывался я. — А только мне кажется, что я любил и люблю только ее.
— Ну и люби, — говорит он с язвой в сердце. — Любить память — это ведь прекрасно. Даже жена против не будет. Ты просто замечательно устроился.
— Да, — говорю, — уж куда удобнее.
(А в подтексте: «И за портьерой мне не стоять».)
— Ладно. Давай не ссориться, — добавляю я, добрея.
— Давай. И ведь я понимаю тебя, — говорит мой друг тоже просветленно и с теплом. — Только и ты мою любовь не брани. Я ведь для тебя рассказывал. И, конечно, чужая любовь, она ведь всегда чужая.
И мне уже совестно, что я лишь о себе думаю, и вот я соглашаюсь:
— Чужая любовь — это чужая… Что да, то да.
Кончилось тем, что за болтовню в предобеденное, но еще не обеденное время я и мой друг получили выговор от вошедшего начальника. Я начальнику улыбнулся, я думал о ней. Выговор или не выговор — это ведь ничего не меняло.
* * *
Так шло время; и в состоянии этом становилось, к примеру, понятным, что все женщины — по крайней мере те, то в нашей конторе, — хотят быть любимы. Я видел это по лицам, по тем же подсиненным их глазам и по выбору слов в разговоре. Говоря о чем угодно, они будто бы недоговаривали о важном: о том. И при некотором воображении можно было представить, что здесь не контора и что это не замужние женщины, а некие невольницы, поднадзорные и не могущие ступить шага, и что у некоторых из них есть где-то в шумном городе любимый человек, скрываемый, и вот они о нем шепчутся, опасливые. Это было интересно, то есть думать, что это так.
Или наоборот: я мог думать, что все они неутоленные и все начеку и ждут большую любовь. И только пойди навстречу, неважно, двадцать ей лет или сорок, она поймет тебя сразу, она всю жизнь живет начеку и в ожидании — и дело не в «да» или «нет». Пусть даже «нет», но ведь поймет. Поймет сразу же и в долю секунды — всю жизнь ждет, как не понять?..
Так и сидел я за своим конторским столом, витающий. Я вспоминал старый, из древности, вопрос: «Готов ли ты к смерти, грешный?» — и в вопросе этом вдруг открывал некую неслучайную правду, не пустоту. Я понимал, что вот была суета или забота, бегал, говорил, что-то делал, и было бы больно мне умереть вдруг, и я бы цеплялся, упирался или даже кричал; и не из того, что я так уж свою жизнь ценю, этого нет, а именно потому цеплялся бы, упирался и кричал, что не готов. От неожиданности. От неготовности. А вот сейчас, наполненный той любовью, налитый, как стакан молока с верхом, я был готов. И это уж точно радовало: бывают же, значит, минуты, когда и я готов, и не все ж оно, значит, щенячье и мгновенное. Вот так, мол, и встречать надо — спокойно. Грешник, мол, а вот ведь готов.
Грешник… мысль, без припоминаний, знала это, то есть что грешник, и позволяла самой себе, не кающейся, здесь же срываться. В воображении я приезжал в тот город, прямо сейчас, поездом, я вдруг приезжал туда. И приходил в школу, в класс, где она учит детей, — тут уж и детали: учительская, расписание занятий, 6-й «Б» класс. |