Изменить размер шрифта - +
Я заметил, что другой бедняк, у которого был вид ирландца, входит на station в сопровождении двух других полицейских и беседует с ними по-английски. Больше я не обращал на него никакого внимания, пока не увидел некоторое время спустя, что он направляется ко мне и заводит со мной разговор.

– Очевидно, – сказал он по-ирландски, – что не очень-то хороши твои теперешние дела.

– Это место мне очень нравится, – сказал я.

– Ты понимаешь, – спросил он, – что ты заработал недавно у благородных господ в этом городе?

– Я ничего не понимаю, – сказал я.

– Ты заработал двадцать девять лет тюрьмы, друг, и сейчас тебя перевозят в эту другую тюрьму.

Прошло некоторое время, прежде чем я понял смысл этой речи. После этого я упал без чувств на землю и, уж конечно, оставался бы в этом положении долгое время, если бы на меня не вылили ведро воды.

Когда меня вновь поставили на ноги, у меня кружилась голова и я был не в себе. Я увидел, что на station въехали какие-то вагоны и что из них выходят и благородные господа, и бедняки. Мои глаза остановились на одном человеке и невольно задержались на нем. Едва взглянув на него, я понял, что не иначе как знаком с ним. Я никогда не видел его раньше, но облик его не был обликом незнакомца. Это был старик, сгорбленный, сломленный и тощий, как соломинка. Он был одет в грязные тряпки, босиком, и глаза его горели на увядшем лице. Эти глаза остановились на мне.

Мы двинулись медленно и осторожно друг другу навстречу, оба колеблясь между робостью и радушием. Я видел, что он дрожал, губы его шевелились, и глаза метали искры. Я тихо обратился к нему по-английски:

– Ф-фват из йер нам?

Он отвечал мне неверными губами, блуждающим голосом:

– Джамс О’Донелл, – сказал он.

Изумление и радость обрушились на меня, как удар молнии обрушивается с небосвода. Я потерял дар речи, и мои чувства чуть было вновь не оставили меня.

Мой отец! Мой собственный отец! Батюшка мой родненький, кровный мой родственник, тот, от кого я произошел, друг мой! Мы жадно вглядывались друг в друга, и я предложил ему свою руку, чтобы он мог опереться на нее.

– У меня те же имя и фамилия, – сказал я. – Я тоже Джамс О’Донелл, ты мой отец, и не иначе, как ты выбрался из мешка!

– Сын мой! – сказал он. – Сынок! Сыночек!

Он схватил меня за руку, он сверлил и пожирал меня глазами. Каким бы приливом радости и любви он ни был охвачен в то время, я заметил, что бедняга нездоров; в самом деле, ему не пошел на пользу приступ радости, которую он испытал в тот раз из-за меня на station; он был белым, как мел, и струйка слюны стекала из уголка его рта.

– Мне сказали, – заговорил я, – что я приговорен к двадцати девяти годам в том же самом мешке.

Мне хотелось, чтобы между нами завязался разговор, только бы прервать это потустороннее оцепенение, от которого у нас обоих начинала кружиться голова. Взгляд его оттаял, и спокойствие снизошло на него. Он поднес к моему лицу дрожащий палец.

– Двадцать девять лет, – сказал он, – я провел в мешке, и поистине, это место не из привлекательных.

– Передай матери, – сказал я, – что я вернусь...

Вдруг сильная рука ухватила меня за лохмотья и грубо потащила прочь. Это был полицейский. Мне пришлось немножко пробежать вперед из-за ужасного толчка в спину.

– Кам элонг, блашкетман! – сказал полицейский.

Меня швырнули в вагон, и мы сразу же тронулись в путь. Корка Дорха осталась у меня позади, – должно быть, навсегда, – а я был на пути в далекую тюрьму. Я упал на пол и выплакал все глаза.

Быстрый переход