Очень благородные стремления, безупречное воспитание, доступное лишь аристократической элите Пруссии былых времен, увели его далеко вперед, на самую высшую ступень гуманизма – на уровень Гете, Ницше, ну и, может быть, Кейсерлинга. И, заняв позицию на этом рубеже, он ждал, когда в результате каких-нибудь чудес эволюции остальные представители рода человеческого к нему присоединятся. Однако, принимая во внимание то доисторическое состояние, в котором человечество пребывает в настоящий момент, он полагал маловероятным, чтобы эта прекрасная семейная идиллия могла осуществиться ранее, чем через пару-другую тысяч световых лет. Л сейчас, при сложившемся порядке вещей, ему оставалось лишь демонстрировать стоическую безучастность и личную незапятнанность, хоть в манере одеваться продолжать оставаться образцом и выказывать полное презрение и совершенное безразличие ко всему, что с ним происходит, не позволяя отвратительным, недостойным авантюрам, в которые бросают человека обстоятельства, затрагивать его. На протяжении долгих лет он переходил из рук в руки, привлекая к себе внимание всевозможных богатых или наделенных властью индивидуумов, которых бесконечно забавляло его – выражаясь языком рода человеческого – нежелание запачкаться или же проявить хоть какие-то признаки жизни. Таким образом он обеспечивал себе королевское содержание, складка на его брюках всегда была безупречной, а туфли – вычищены до зеркального блеска. Всякого рода выскочкам и авантюристам нравилась эта аристократическая игрушка, родословная которой восходила к тевтонским рыцарям и крестовым походам, о чем свидетельствовали хранящиеся у него в кармане документы – состоящие, впрочем, из разрозненных обрывков. Чтобы найти покровителя, ему достаточно было сесть в каком-нибудь баре и просто сидеть, ничего не делая, – этого вполне хватало для того, чтобы пробудить любопытство какого-нибудь греческого обладателя яхты или американского миллионера, которому отчаянно не хватало «класса». По всей вероятности, он был единственным человеком на свете, роскошно живущим за счет своего презрения к окружающему.
Обезьяна колотила задом о колени Барона и щипала его за лицо, пытаясь привлечь к себе внимание, и тот механическим движением почесал ей за ухом.
Барон всегда с сомнением относился к лживой теории Дарвина, согласно которой человек ведет свое происхождение от обезьяны; достаточно вспомнить некоторые моменты новейшей истории, задуматься о существовании атомного оружия, газовых камер и Хосе Альмайо, чтобы немедленно прийти к выводу о том, что теория эта смехотворна и оскорбительна по отношению к обезьянам, да к тому же является очередной подсунутой человечеству пустой надеждой.
Человек не входит в состав царства животных, и не стоит строить иллюзий по этому поводу.
Барон пощекотал обезьяне за ухом, а та поцеловала его в нос.
Диас, уже явно впавший в самый низменный ужас, с дрожащими губами, в последней степени нервного истощения беспрерывно говорил по одному из телефонов, в панике, очевидно, не слыша ни единого слова из того, что ему отвечали, тогда как полковник Моралес, заместитель командующего силами безопасности – последнего рода войск, оставшегося в распоряжении Альмайо, – то и дело вызывал Дворец правительства, откуда диктатор несколько часов назад перебрался в свою частную резиденцию, и начальника Генерального штаба, ненадежность которого по мере развития событий становилась все очевиднее.
Радецки сидел в глубоком кресле почти напротив – немного правее – письменного стола и зачарованно, практически чуть ли не забыв о грозившей ему участи, рассматривал Хосе Альмайо. Вопреки количеству выпитого за ночь спиртного и чудовищному нервному напряжению двух последних суток лицо Хосе сияло приводящей в недоумение молодостью и свежестью, в нем проскальзывало даже нечто невинное, простодушное; была в нем этакая несокрушимая наивность, полное отсутствие скептицизма, некая вера, всегда и при любых обстоятельствах непоколебимая. |