|
Или ты думаешь, — посмотрел он в зал, — что я с методом сеянья рапса посею и науку, как по-ихнему жить? Рапс я запахиваю и теперь сею по нему яровые, а наука жить у нас своя. Правильная наука! И специалиста держу на зарплате. Он собирает и обрабатывает сельскохозяйственную информацию.
Грека проводили хлопками до самого места и долго оглядывались на него. А он сидел, посмеивался в душе и уже забыл про записку с ехидным вопросом. Думал о Лине. Это она, когда он позавчера ломал голову над выступлением, в обычном для них обоих шутливо-ироническом тоне процитировала древнего оратора, его речь в защиту Брута: «Можем ли мы помиловать Брута, Брута, убившего Цезаря, Цезаря, который накормил и напоил нас? Можем ли мы помиловать Брута, Брута, убившего Цезаря, Цезаря, который донес имя римлян до самых дальних пределов земли… — А потом резкое, как взмах ножа: — Можем ли мы убить Брута, Брута, убившего Цезаря, Цезаря, который надел на нас золотое ярмо? Можем ли мы убить Брута, убившего Цезаря, который поставил нас всех на колени?..»
Грек и сейчас повторял эти слова. Они сбили с толку римский форум на целых две недели, поднялись крепостным валом перед противниками Брута. Конечно, ему, Греку, возводить стены нет нужды, но от искушения использовать подсказанный Линой прием он удержаться не смог. Брут и комплексы, небо и земля, но очень уж подмывало кое-кого подразнить. А недруги, он знал, у него есть и в этом зале, и в селе.
Кто-то легко дотронулся до его плеча и сунул в руку записку. «Уважаемый Василь Федорович, хоть я еще и теперь в долгу перед вами за рогатый велосипед, но не подвезете ли меня и сегодня? Если согласны, почешите левое ухо. Лида Куценко», — прочитал он. Удивленный, перечитал еще раз, оглянулся. Никакой Лиды Куценко он не знал. Рука невольно потянулась кверху, но не к уху, а к заросшему затылку. И вообще кто из этих уважаемых людей мог подписаться вот так — Лидой? Чья-то нелепая шутка? И вдруг словно искра пронеслась: Лида — это же Лидочка! Он оглянулся снова, но не увидел ни одного женского лица, похожего на Лидочкино, Правда, наверху еще балкон… Василь Федорович ощутил в себе легкую, тревожную волну. И, уже подчиняясь какому-то внутреннему приказу, дотронулся до левого уха. Теперь он думал только про записку. Слушал ораторов, а мысли невольно вертелись вокруг далекого, забытого, нежного…
До конца совещания еще далеко, было время прополоть воспоминанием обмежки, по которым ступали его и Лидины ноги. Порой память заводила в глухие уголки и даже в заросли, но каждый раз находила оттуда дорогу.
Лидочка была его соседкой, и помнил он ее с малых лет. Верней, почти с малых лет. Они с матерью были беженцами, как называли этих людей в селе, эвакуировались из-под Львова, где отец Лиды служил старшиной на сверхсрочной, фронт нагнал их в Сулаке, и они поселились в старой брошенной хате напротив Греков. Жили бедно, он помнил полосатые, из матрацного тика, Лидочкины платья. Но освоились они быстро и научились сулацкой, замешенной на диалекте речи. У Лидочки был голос, и с первого класса она пела в школьном хоре, и некоторые слова не давались ей долго, плохо их произносила и вместо «Льон мій при горі, льон мій при крутій» пела: «Йон мій пригорів, пригорів йон мій прикрутів, прикрутів». Ее прозвали Йоном. После войны вернулся Лидин отец, они построились, а с Греками почти породнились, помня каждодневную, тоже оторванную от своих нужд помощь, какую те оказывали в войну. Привлекла же Лидочка его внимание — и привлекла особым образом, — когда ему исполнилось шестнадцать и он уже начал похаживать на посиделки — еще не на те, настоящие вечерние посиделки, а на их, подростковые, где ребята по-детски хохотали до одури, щекотали девчат и гуртом перехватывали тех, у кого уже круглились груди (каждый в отдельности еще не отваживался пройтись до Лебедки с девушкой), и несли это ощущение домой, и потом не спали до полночи, чувствуя, как разливается сбереженное в ладонях тревожное тепло по всему телу. |