Изменить размер шрифта - +
Она будет жить, она будет любить без него…

Добравшись до села, он залез на чердак винарни, где на лето обладил себе жилье: поснимал паутину, подмел и даже сбил из досок маленький столик, и свалился на сенник. Опять мелькнуло: не пойти ли к Лине (ведь она ждет!), но не пошел. Что ей сказать? Что болен? Для чего? Чтобы вызвать жалость, слезы? Ему и вправду хотелось бы жалости, но он себе этого не позволил. Он весь был устремлен в неведомую темную глубину, хотелось убежать от себя, от своих мыслей, и он нырял все глубже и глубже. Ему казалось, что это единственно возможное бегство. Наконец он уснул. Разбудило его солнечное утро, которое врывалось в большую, из двух кусков стекла, оконницу, выходившую на юго-запад — на Лебедку. Вместо другой оконницы темнел фанерный лист. Солнечный сноп за окном перечеркивала ветка вяза, она покачивалась, и желто-белое пятно на полу качалось тоже.

Он проснулся таким легким, радостным, но только на миг, потому что в следующую минуту на него  э т о  обрушилось. Он застонал и лег ничком. И опять закрутилось то же колесо.

Валерий остался на чердаке на весь день. В ящике из-под яблок валялась черствая горбушка и кулек конфет «Школьные», и когда ему захотелось есть, он пожевал хлеба с конфетами. Все сильней и сильней им овладевало странное желание забиться куда-нибудь — в какую-нибудь нору, в темный уголок и не выходить оттуда. Или заснуть и спать, пока этот сон не перейдет в другой. Детский гомон, который долетел после обеда из сада, тоже не вывел его из этого состояния. Единственная реальная мысль — снова о Лине. Валерий уже не колебался: он не имеет права на ее любовь, не имеет права портить ей жизнь. Он не знал, как все будет, как они разойдутся, знал только — больше им не встречаться. Его совсем не трогало, как это переживет Лина, что подумает, что скажет. Он отсекал это от себя.

Попытался читать, но не читалось, хотя на столике лежало несколько интересных книжек. Трагическое било по собственной боли, смешное удивляло. Уши разламывала тишина. Ее прошивала строчкой какая-то птаха в саду: тинь-тинь, тинь-тинь — словно шила чернью по серебру. Валерий не смотрел в сад, но представлял его и так: тот кипел, буйствовал, упивался солнцем и пестовал в завязи сладкие плоды.

Вот пруд, вот кусочек дороги, которая шла наверх и исчезала в лесу. По ней изредка проскакивали тяжелогруженые машины — мелькали, словно на киноэкране, — в одном месте появлялись, в другом исчезали. Это колхозные — возят в поля навоз, картошку, семенные материалы. Поблизости от дороги, похожий на тонконогого жука, сновал трактор. Валерий подумал, что, может быть, это Володя готовит поле под картошку.

Вот для кого его смерть будет радостью. Неужели радостью? А как же иначе? Попробовал поставить себя на место Володи и не смог. Не получилось, не было сил. К этой игре он чувствовал полное отвращение.

Как жить дальше: ходить на работу, не признаваясь никому, или, наоборот, рассказать всем?.. Вспомнил какой-то фильм, там парень заболел раком, дорожить жизнью стало ни к чему, он где-то кого-то, кажется на пожаре, спас, стал героем, а потом выяснилось, что врачи ошиблись. Горький смех вырвался у него. Блистательная фальшивка! Какой подвиг? Куда деваться?.. Если… Если… И тут на него надвинулось  э т о, словно туча, и захотелось закричать, завыть, захотелось пожаловаться кому-то большому-большому, доброму, упасть ему лицом в колени и чтобы он гладил рукой его по голове. И сказал: «Я не отдам тебя, мой мальчик, никому. Ты будешь жить, ты еще будешь пить этот сладкий сок». И вспомнилась мама, какая она была худенькая, с тяжелым узлом каштановых волос, который словно бы отгибал ее голову, тихая, добрая, ласковая. Она никогда не сердилась, а только спрашивала: «Ты этого, Валера, больше не будешь?» От такой боли Валерий опять застонал.

Быстрый переход