|
Вот вам и пропорция. Вперед — назад. И тут думать да думать. И не только нам троим. Где мы движемся вперед, а где — назад… То есть не назад. Но как сделать, чтобы и там и там идти в ногу? И тут всему должно быть место и мера: и традициям, и мечтам, и душевному покою, и отдыху. Наша сила в том, что думаем сообща.
Иван Иванович поднялся, нагреб хворосту и кинул на обуглившийся пень. Мгновенно вспыхнуло пламя, раздвинуло темноту, и оба — Грек и Дащенко — поняли, что это последний на сегодня огненный обряд, прощальный. И стало хорошо от этой вспышки, трескучего огня, который прожигал темноту, и грустно, что уже конец вечера.
Разговор завершался при последних отблесках и был обычным, деловым — посевы, надои, комплекс. Ратушный отправился к машине, Грек и Дащенко на несколько минут задержались — гасили костер. Один черпал казанком воду из речки и подавал на кручу, а другой выливал. Мгновение еще постояли рядом, белый пар валил из-под ног, легонький ветерок отвевал его в сторону речки.
— Скажите, Василь Федорович, — спросил Дащенко. — Вы уверены, что ваш отец погиб вместе с другими?
Это было так внезапно, будто Грека ударили из темноты, он хотел ответить язвительно, зло, но подумал: если Дащенко спросил вот так, в неофициальной обстановке, у костра, так не для того, чтобы обидеть. Что же заставило задать этот вопрос?
Дащенко опередил его:
— Пришло письмо. Я понимаю, момент выбран для вас сложный. Высекаете на камне имена.
— Письмо анонимное?
— Не совсем. И в нем трудно разобраться.
Василь Федорович молчал. Плакала за речкой сова, словно кликала беду, а он не знал, что ответить.
— Это и правда сложно, — молвил наконец. — И одним словом ничего не объяснишь. Но главное — я верю в отца. Понимаете — верю!
— Это я понимаю, — сказал Дащенко.
«Но этого мало», — слышалось недосказанное.
Внезапно над лугом вспыхнули два сильных луча, и в их свете замелькали тысячи мотыльков и всяких ночных козявок, заворчал мотор и послышался приглушенный его гудением голос Ратушного:
— Борис Ларионович, Грек, поехали…
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Откуда же эта вера в отца? Только потому, что он — его отец? Неизвестность мучила с самого детства. Сначала все получалось просто: хорошо бы отец был солдатом, пускай даже и погиб бы, но с честью. Только потом Василь Федорович понял, что это эгоизм и думать об отцовой смерти с точки зрения своей жизни непристойно. Он ничем не мог повлиять на отцову жизнь, а требовать чего-то от его смерти — это уж совсем никуда. Но невольно его собственная жизнь как бы замыкала его в отцовом кругу. И уже не было своего будущего и сиюминутного, а и чего-то иного, что лежало в кругу более широком, и он обязан был доискиваться правды. Хотя, чем дальше, тем больше ощущал кровную связь с отцом и уже не мог от этого отойти, и если на отце была вина, то она была и его виной, хотя бы потому, что так непререкаемо он восставал против ее возможности. Все связывало их: этот вот памятник, эта могила, судьба села, в котором отец начинал то, что продолжает он.
Мысленно он спорил из-за отца не раз, защищая его. Хотя иногда в трудные минуты и вспыхивало: «Жизнь сложна, она порой ломает человека». Но спохватывался и отгонял эту мысль.
Вот и сейчас. Лежал на веранде (летом спал там постоянно), за стеклами царила ночь, полная жизни, запахов, звуков, он словно бы плыл по ней, но это плавание не мешало ему думать. Где-то на Песках взлаивали собаки, прохрипел от клуба баян, потянув за собой гомонящих парней, загудела машина, и сквозь размышления проклюнулось: «Кто это так поздно?» Иногда о стекло ударялся жучок, наверно, из ночных слепцов, которые не видели стекла. |