Хотя, если бы я и сказала, в наших отношениях это ничего не изменило бы. Крис меня не любит — в общепринятом смысле, — и никогда не любил. И не хочет меня. И никогда не хотел. Одно время я все называла его извращенцем. А еще неудачником, гомиком и имбирным лимонадом. А он наклонялся вперед, опираясь локтями о колени и сцепив пальцы под подбородком, и серьезно говорил:
— Прислушайся к своим словам. Обрати внимание на то, что за ними стоит. Неужели ты, Ливи, не понимаешь, что твоя ограниченность указывает на более серьезные проблемы? И что самое примечательное, что тебя в этом и винить-то нельзя. Винить нужно общество. Потому что у кого мы учимся судить об окружающем, как не у общества, в котором вращаемся?
И я оставалась сидеть с раскрытым ртом. Мне хотелось накинуться на него. Но не воевать же с безоружным.
Крис возвращается с моими карандашами. Еще он принес чашку чая.
— Феликс принялся за телефонную книгу, — говорит он.
— Как хорошо, что мне некому звонить, — отвечаю я.
Он дотрагивается до моей щеки.
— Ты замерзаешь. Я схожу за одеялом.
— Не нужно. Я уже скоро захочу спуститься.
— А пока… — И он уходит. Он принесет одеяло, закутает меня. Стиснет мои плечи и, возможно, поцелует в макушку. Прикажет собакам лечь по обе стороны от моего стула. А сам займется ужином. И когда ужин будет готов, придет за мной и скажет:
— Могу я проводить мадемуазель к ее столику? Смеркается по мере того как садится солнце, и в воде канала я вижу отражение фонарей, горящих на других баржах. Они кажутся мерцающими желтыми овалами, и на фоне их изредка движется тень.
Тихо. Я всегда находила это странным, потому что должен был бы слышаться шум с Уорик-авеню, Хэрроу-роуд и мостов, но, видимо, это как-то связано с расположением ниже уровня улиц, поэтому звуки уходят в другом направлении. Крис смог бы мне объяснить и даже нарисовать. Иногда мне кажется, что он выдумывает свои объяснения, которые у него есть на все случаи жизни. Порой я даже пытаюсь его смутить, перебивая и переспрашивая с видом смертельной скуки, но тут во мне говорит дочь своей матери. Моей матери, которая была учительницей английского языка, просветительницей умов.
Именно эту роль Мириам Уайтлоу поначалу играла в жизни Кеннета Флеминга. Но вы, вероятно, уже об этом знаете, потому что это составляет часть легенды о Флеминге.
Мы с Кеннетом одного возраста, хотя я выгляжу намного старше. Но вообще-то наши дни рождения разделяет всего одна неделя, об этом, среди многих других сведений о Кеннете, я узнала дома за ужином, кажется, между супом и пудингом. Впервые я услышала о нем, когда нам обоим было по пятнадцать. Он был учеником в английском классе матери на Собачьем острове. Жил он в Кьюбитт-тауне, тогда еще с родителями, и то спортивное искусство, которым он обладал, демонстрировал на влажных от близости реки игровых полях Милуолского парка. Я не знаю, была ли в его школе крикетная команда. Может, и была, и Кеннет вполне мог играть в средней школе. Но если и так, то эта часть легенды мне неизвестна. А я прослушала ее почти всю, вечер за вечером, под ростбиф, курицу, камбалу или свинину.
Я никогда не была учительницей, поэтому не знаю, каково это — иметь выдающегося ученика, А поскольку я никогда не была настолько дисциплинированна или заинтересована в своих занятиях, чтобы их посещать, то, разумеется, не знала, каково это — быть выдающимся учеником и найти наставника среди учителей, без конца талдычивших в классе одно и то же. Но именно этим моя мать и Кеннет Флеминг стали друг для друга с самого начала.
Думаю, он был той находкой, обрести которую она всегда стремилась, чтобы растить ее и пестовать на болотистой прибрежной почве среди мрачных муниципальных домов и всего того, что составляло жизнь на Собачьем острове. Он был тем смыслом, который она пыталась обрести в жизни. |