|
Смотри, что они успели натворить…
Когда я загнул четвертый палец на руке, Федор испуганно замолчал и, округлив глаза, лишь ужасался тому, что они, оказывается, натворили, действуя от его имени.
Изредка он еще пытался вякнуть что-то в свое оправдание, но я безжалостно отсекал все его попытки на половине фразы.
– Я надеялся, что…
– Надежда – хороший завтрак, но плохой ужин.
– Я не мог. Я хотел, но…
– Неправильно, – рубил я. – Надо было рассуждать иначе и говорить себе тоже иначе: «Я должен». И плевать на все остальное. Запомни, лишь когда юноша впервые в жизни говорит себе: «Я должен» и добивается задуманного во что бы то ни стало, он становится мужчиной!
Но окончательно его добил мой рассказ об отсидке в подземелье у Семена Никитича.
После этого он… заплакал.
– Ну что ты ровно красная девица, – грубовато, но в то же время и несколько смущенно буркнул я, опасаясь, что получился перебор с упреками. – Теперь-то ты понял, как и почему ты безнадежно упустил те дни, когда еще можно было пытаться драться в открытую?
Федор поспешно закивал, продолжая всхлипывать, и я понял, что пришла пора переходить к… утешениям – и впрямь перебрал.
– Верят только в тех, кто верит в себя, ты же пока в себя не веришь, – назидательно заметил я и махнул рукой. – Ладно, не расстраивайся. Это придет… со временем. Жаль только, что у нас его совсем не осталось.
– И что теперь?
– Да ничего страшного. Дмитрию Иоанновичу повезло со смертью твоего отца, уж очень кстати она ему пришлась, а с другой стороны, бог дарит от души, как ребенок – щедро и без оглядки, но, когда ему захочется, он все отбирает. Вот и подождем, когда он начнет отбирать подарки, а уж тогда…
– А когда это будет?
– Не знаю, – честно ответил я, но тут же ободрил вновь приунывшего Федора: – Но поверь, что случится непременно. Не исключено, что через полгода или год. А уж то, что в течение двух-трех лет, точно. Теперь для тебя главное не унывать – горе налегает сильнее, если замечает, что ему поддаются. Да и ни к чему впадать в уныние. Жизнь – колесо. Что сегодня внизу, то завтра наверху, так что нам осталось обождать пол-оборота.
– Но сейчас-то что мне делать?!
– То, что скажу, – отрезал я и очень кратко, не вдаваясь в подробности, пояснил, что говорить и как надлежит вести себя самому Годунову на Царевом месте.
Он, правда, пытался что-то уточнить, но я безапелляционно потребовал все свои вопросы оставить до вечера, если мы с ним, разумеется, до него дотянем.
– А что, меня сызнова могут… – Он даже не договорил, опасаясь произнести вслух страшное слово.
– Как тебе сказать, – задумчиво произнес я. – Все настолько опасно, что можно ничего не бояться.
И снова на его глазах, как по команде, выступили слезы.
Да что же это такое?! Слова ему уже не скажи.
Э нет, вьюноша. Такой ты мне тоже не нужен, а то с перепугу забудешь чего-нибудь.
– Знаешь, Федор Борисович, чем отличается боязливый человек от труса, а тот в свою очередь от храбреца?
– Наверное, тем, что один боится меньше, другой больше, а третий вовсе ничего не страшится, – вздохнул он и покраснел.
– Ничего подобного, – поправил я его. – Боятся все, кроме безумцев. Тут все дело во времени. Боязливый дрожит в ожидании опасности, трусливый – когда она настала, а храбрый – когда миновала. Так вот, я всегда считал, что ты храбрый.
Тот зарделся еще сильнее, но охотно подтвердил мои слова. |