Проследовав за ним до двери, он потребовал сатисфакции, на что Тафт, направлявшийся по кривой к лифту, ответил угрюмым молчанием. Они спустились вниз, и там уже обидчик перешел в наступление, обрушив на приятного молодого человека град оскорблений, в частности назвав его «ничтожным, отвратительным и грубым».
К его удивлению, незнакомец улыбнулся.
— Это из «Левиафана», — сказал Кэрри, которому в период пребывания в Принстоне довелось писать курсовую по Гоббсу. — И вы забыли кое-что. «Жизнь человеческая ничтожна, отвратительна, груба и…»
— Нет, — с пьяной ухмылкой ответил Тафт, прежде чем рухнуть у уличного фонаря. — Я ничего не забыл. Просто приберег это слово для себя. Одинокий — это я. А вот все остальное относится к вам.
После этого, как рассказывал Пол, Кэрри подозвал такси, погрузил в него бесчувственного Тафта и отвез в свою квартиру, где тот и провел следующие двенадцать часов в глубоком ступоре.
История гласит, что, когда он очнулся, протрезвевший и смущенный, мужчины понемногу разговорились. Кэрри рассказал о своем бизнесе, Тафт поведал о себе, и на том все могло бы, наверное, закончиться — в конце концов, ситуация не располагала к общению, — если бы в какой-то момент Кэрри не упомянул о «Гипнеротомахии», книге, которую он изучал в Принстоне под руководством известного профессора по фамилии Макби.
Я представляю реакцию Тафта. Он не только узнал об окружающей книгу тайне, но, должно быть, заметил и то, как загорелись глаза его нового знакомого. По словам моего отца, мужчины открылись друг другу и быстро нашли то общее, что их объединяло. Тафт с презрением относился к другим представителям академического мира, считая, что их работам не хватает глубины и оригинальности, тогда как Кэрри находил коллег скучными и ограниченными. Оба видели в других отсутствие цели и жизненной силы. Возможно, это объясняет, почему они так упорно стремились преодолеть возникшие между ними трудности.
А трудностей хватало. Тафт, как человек переменчивый, был не из тех, кого легко понять и полюбить. Он сильно пил в любой компании, а еще сильнее в одиночку. Его интеллект, яркий, мощный и взрывной, напоминал пламя, безжалостное и неукротимое. Его ум мог в один присест охватить целую книгу, отыскать слабости в аргументации, ошибки в интерпретации и пробелы в доказательности, причем специфика самой темы не имела для него большого значения. Как говорил Пол, Тафт не был деструктивной личностью — у него был деструктивный ум. Пламя полыхало тем сильнее, чем больше горючего материала встречалось на его пути и оставляло за собой выжженную землю. А когда сгорело все вокруг, огню не оставалось ничего другого, как обратиться против себя самого. Так оно в конце концов и случилось.
По контрасту с Тафтом Кэрри был не разрушителем, а творцом, созидателем, человеком, которого привлекали не столько факты, сколько возможности. Он часто повторял слова Микеланджело о том, что жизнь подобна скульптуре: все дело в том, чтобы рассмотреть то, чего не видят другие, и отсечь лишнее. Для него старинная книга была каменной глыбой, ожидающей, пока мастер возьмется за ее обработку. Если за прошедшие пятьсот лет никто так и не докопался до сути, значит, пришло время свежих глаз и новых рук — и к чертям все, что было раньше.
При всех этих различиях обоим не потребовалось много времени, чтобы найти общую почву. Помимо древнего фолианта, их объединяла глубокая вера в абстрактное. Величие существовало для них только в сфере идей: величие духа, величие замысла, величие судьбы. Словно взглянув в два поставленных одно против другого зеркала, они впервые увидели себя такими, как есть, но только в тысячу раз более сильными. Странным, но в общем-то предсказуемым последствием этой дружбы стало то, что их одиночество лишь углубилось. Все, что окружало их прежде — коллеги и друзья, сестры, матери и бывшие увлечения, — отошло на задний план и погрузилось в полутьму. |