Изменить размер шрифта - +

В последнем походе вёл большой государев полк Михаил Львович. Он же, стараниями своих многочисленных клевретов — обывателей града Смоленска — всё так ловко учинил, что град сей пал к ногам Василия Ивановича как переспелое яблоко, отчего польский король, шедший к смолянам на выручку, узнав о том, в бесконечном изумлении написал брату своему венгерскому королю Владиславу: «Ныне же не знаем, какими судьбами, не испытав ни штурма, ни кровопролитного сражения, Смоленская крепость отворила ворота и предалась врагу, прельщённая самыми пустыми обещаниями, благодаря низкой измене...»

Смоленск — «дорогое ожерелье царства Русского» — пал. Глинский ликовал, потому что Василий Иванович обещал в случае мирного присоединения города к России дать ему Смоленск во владение. Однако же — обманул, не дал.

Тёмной летней ночью смертельно обиженный Глинский бежал в лагерь Сигизмунда, но по дороге туда был схвачен русскими, окован по рукам и ногам кандалами и привезён в Москву.

...И впервые за всю его жизнь навалилась на сердце Михаила Львовича беспросветная, стылая печаль.

«Уж лучше б казнили, — думал он всё более и более помрачаясь душой. А то засадят в яму и будешь заживо гнить, пока не подохнешь».

От дум о неизбежности вечного заточения мысли его перебегали к оставленным в Москве родичам.

«Иван труслив. Видом только свиреп, недаром Мамаем прозвали. Василий — слеп, увечен. Они не заступа. Нет, не заступа».

Потом вспоминал о сильных мира сего: императоре Максимилиане, хане Гирее, датском короле Иоанне. И, перебрав их всех — одного за другим, понял окончательно: нет ему на Москве спасения. И решил: чашу мою изопью до конца, не порадую супостата Ваську и недругов моих печалью да слезами».

И, решив, сжался в комок.

 

Перед дверями тюремной палаты, прилепившейся к стене Кремля за государевой конюшней, его ждали седой старик, опирающийся на клюку, — брат Василий и девочка — русая, синеглазая.

«Олеся», — узнал Глинский, и едва удержался от слёз.

...В последний его вечер в Москве, в самый канун третьего похода на Смоленск, пришёл он проститься с братом Василием.

Василий бормотал и всхлипывал, гладил Михаила Львовича по плечам, по голове, а жена брата, княгиня Анна Стефановна, забито молчала, хотя все знали — в доме она была всему голова. Но как только появлялся шумный, весёлый деверь, Анна сникала и сидела молча.

В домах братьев Глинских, что у Ивана по прозвищу Мамай, что у Василия Слепого, что у самого Михаила Львовича, женщины жили намного вольготнее, чем в московских боярских да княжеских теремах, оттого же и девочки жили свободнее.

Однако такого пострелёнка, такой бесовки, как дочка Василия — Олеся, а по-московски — Елена, нельзя было найти не только в Москве — не сыскать и во всей России.

В шесть лет Елена выучила «Азбуковник» и подвергала в трепет мамок и нянек, читая псалтырь не хуже иного псаломщика.

В семь лет она стала носить на голове золочёную деревянную корону, а дворовые девочки носили за нею бархатный шлейф. И хотя корона была из дерева, а бархат шлейфа сильно трачен молью, взгляд Олеси был как у настоящей королевы и разговаривала она по-королевски.

Когда же Олесе-Елене сравнялось семь лет, Михаил Львович показал своей любимице диковинную персидскую игру — шахмат, и потом, приходя к брату и устав от его стенаний, частенько расставлял фигуры на подаренной им же русской доске из рыбьего зуба, что привозили в Москву поморы с берегов полуночных морей.

Олеся морщила нос, потирала лоб и, когда проигрывала, а проигрывала она через раз, не догадываясь, что дядя Михаил нарочно ей поддаётся, огорчённо сжимала губы и не просила — требовала:

— Ещё раз, дядюшка!

Михаил Львович покорно разводил руками, сражался как лев и.

Быстрый переход