(Жена Тайлера тогда спросила: «Что, это теперь будет пансион, Тайлер? Мне кажется, этого я не вынесу!») На деле же Уолтер приглашения не принял, однако Тайлер порой подумывал об этом; подумал он об этом и прошлой ночью, когда лежал без сна у себя в кабинете. Ночи стали уже холодными. Поэтому он и задержался сегодня утром в храме и подсунул сложенное одеяло под последнюю скамью. Оно должно теперь оставаться в церкви, хотя, насколько ему было известно, больше никто, со времен Уолтера, не был замечен там спящим.
Итак, он спустился в подвал вместе с «Опасностями личного тщеславия». Тайлер надеялся написать эту проповедь и заучить ее наизусть, что чудеснейший Дитрих Бонхёффер считал необходимым делать и что преподобный Кэски до этого года сам делал непременно. Он уселся за письменный стол, подтянул повыше жесткие белые манжеты. Тщеславие препятствует духовному росту. Место служения Господу не требует «внешней помпезности». Оно требует приличия, но не великолепия. Это — место служения Господу, а не самим себе. Тайлер наморщил губы и прищурил глаза. Он мог бы упомянуть о деле с органом прямо, но мог и не упоминать. Он скрестил руки и уронил голову на грудь. В неожиданной и глубокой дреме ему представилось довольное выражение, появившееся на лице миссис Ингерсолл, когда она обратила внимание на перемены, вызванные их беседой, — теперь уже не будет необходимости отправляться в кабинет Ронды Скиллингс. Личное тщеславие не следует смешивать с личной чистоплотностью. Ему, возможно, придется указать на это в проповеди: всегда следует обращаться к наименьшему знаменателю в твоей аудитории — а это, разумеется, Ирма Рэнд, симпатичная женщина, но тупая как дверная ручка. Но ведь завет Господа ясен: сделайте простодушных мудрыми; а древнееврейское слово, обозначающее «мудрость», размышлял он под опьяняющее покачивание волн нахлынувшей дремы, буквально переводится как «умение жить». Ох уж эти евреи! Практичный народ…
Тайлер поднял голову. Внешняя дверь наверху отворилась — он услышал скрип ее петель, встал и высунул голову в узкий коридор. По лестнице спускалась Дорис Остин, обеими руками прижимая сумочку к длинному серому пальто, голова ее была наклонена слегка вперед, так что аккуратная корзиночка свернутой косы, казалось, тоже съехала вперед.
— Привет, Дорис, — произнес священник. — Вы хотели меня видеть?
Она не ответила. А Тайлер сказал:
— Прошу вас, входите.
Но тут произошло что-то очень странное: сделав шаг назад, он испытал чувство, действительно его потрясшее: на краткий миг перед ним возникло видение, что он дает ей пощечину — хрясь прямо по ее подобострастному лицу. Дорис села, и, хотя он мог бы сесть на стул напротив нее, он предпочел снова усесться за письменный стол.
— Я надеялась, — сказала она, — когда встретила вас в Холлиуэлле, что мы сможем поговорить о том, что меня беспокоит.
— Простите, Дорис, — извинился Тайлер. — Мои мысли были заняты целым рядом вещей.
— Когда что-то не в порядке с вашим ребенком, вполне естественно, что вы расстроены, — откликнулась она.
— Не в порядке? — переспросил он. Неужели уже весь город занят пересудами о его дочери?
— Эти боли в животике. Даже легче было бы, если бы это был кишечный микроб. По крайней мере, вы бы знали.
Тайлер кивнул, вспомнив про пепто-бисмол.
— Так скажите мне, что вас беспокоит. — Он хотел произнести это как можно дружелюбнее, но его одолевала страшная усталость.
— Я опечалена.
— Мне очень жаль, Дорис.
Минуту спустя он спросил:
— Что же печалит вас, Дорис? Вы сами знаете причину?
— Всё, — ответила она. |