— Это меня угнетает, Тайлер. То, как ты живешь.
Ее приглушенный голос, типично мамин наклон головы, то, как ее длинные пальцы одергивали темно-синее в крупный белый горошек платье, — все это вызвало в Тайлере отблеск давнего беспокойства. Вероятно, старый черный лабрадор миссис Кэски тоже ощутил это: сука Минни спала на диване рядом с Тайлером, но теперь со стоном открыла глаза и сошла вниз, ее когти простучали по дубовому полу гостиной, а Тайлер сказал:
— Не надо обо мне беспокоиться, мама.
Джинни похлопала собаку по заду и упала к отцу на колени. Тайлер почувствовал, как влага с мокрого подгузника просачивается сквозь брюки.
— Кэтрин, — позвал он, — иди-ка помоги мне переодеть сестренку.
Пришла Кэтрин и даже не вскрикнула и не отстранилась, когда Джинни сильно потянула ее за свесившиеся пряди волос.
— Я сама это сделаю, Тайлер, — сказала миссис Кэски. — Тебе ведь надо готовить проповедь.
Тайлер кивнул и поднялся с дивана, хотя на самом деле проповедь была уже подготовлена. У Тайлера вошло в привычку передавать название проповеди секретарю церкви в пятницу, чтобы она могла вовремя мимеографировать программу: он не любил заставлять ее работать в субботу утром. Ну и надо сказать, что название проповеди теперь было вовсе не «Опасности личного тщеславия». Расстроенный желудок Кэтрин, визит Дорис к нему в кабинет, беседа с миссис Ингерсолл — все это сильно выбило Тайлера из колеи, лишив его возможности сосредоточиться на новой теме, так что проповедь о тщеславии осталась неподготовленной. Вместо нее Тайлер решил прочесть свою старую проповедь «О пророчествах Исаии», которая осталась у него еще со времен семинарии, даже несмотря на то, как он признался самому себе, погладив по голове Минни, когда проходил мимо нее, что ничто из написанного им тогда никак не соотносилось ни с чем сегодняшним.
Тайлер сел за письменный стол и оглядел кабинет. Его взгляд упал на книгу Бонхёффера «Письма и записки из тюрьмы», прямо тут, рядом, на столе. Он мог бы цитировать оттуда наизусть целые разделы — так часто он заглядывал в эту книгу. Он смотрел в окно на купальню для птиц, на плющ и представлял себе дом в Берлине, где люди возбужденно говорили о теологических проблемах, которые — Тайлер был уверен в этом — выходили далеко за пределы его понимания. Он представлял себе звучащую по немецкому радио передачу и ясный голос Бонхёффера, утверждающего, что ответственность человека в борьбе со злом выражается в действии, а затем радио замолкает посреди фразы, выключенное властями. О, какие же яростные дискуссии последовали бы за этим! Он рисовал в своем воображении Бонхёффера — молодого светловолосого пастора, шагающего по узким улочкам Чичестера, в Англии, серьезно беседующего со своим другом, чичестерским епископом Беллом; путешествие в Нью-Йорк, а затем — на одном из последних кораблей — назад, в Германию; он представлял себе зеленые лужайки в лесу Финкенвальде (Тайлер не знал, есть ли зеленые лужайки в Финкенвальде), где сообщество христиан слушало, как Бонхёффер говорил, что грех человека — в уклонении от ответственности. Тайлер представлял себе военную тюрьму — Тегель, лязг железных дверей с тяжелыми засовами, эхо тяжелых сапог в коридорах… Широта его деятельности, бесчисленные эпизоды, свидетельствующие о смелости этого человека, о его страданиях, рождали у Тайлера обостренное чувство того, каким искривленным — словно гвоздь, вбитый в сучковатую сосновую доску, — было его собственное отчаяние. Какие бы муки ни испытывал Дитрих Бонхёффер, все, казалось, сияло чистотой.
Любовь Тайлера к этому замученному человеку была столь глубоко личной, что ему самому представлялось странным, что они никогда не были знакомы, что Бонхёффер так и не узнал о его существовании. |