Тот, видимо, услышал шаги Григория и поднял голову, и сразу пошел навстречу, будто давно ждал его.
«Так это, ж, должно быть, кто-то из наших», — подумал Григорий, и пристальнее стал всматриваться в походку и обличье так же торопливо идущего к нему навстречу невысокого коренастого человека.
«Здоров, Гриша», — сказал тот и подал ему руку. «Неужто Иван Федотенков?» — спохватился Григорий. «Он самый, — живо ответил тот, вскинул подбородок и приложил ладонь ковшиком к козырьку серой, застиранной дождями и выбеленной, особенно на швах, солнцем кепки. — Он самый и есть, Гриша. Иван Федотенков, рядовой Сорок второй Краснознаменной, орденов Ленина и Богдана Хмельницкого второй степени Прилукской стрелковой…» — Но не договорил Иван Федотенков, рука с немного развернутой вперед ладонью ковшиком, как у солдата-новичка, задрожала и опустилась, а подбородок задергался, и забилось в горле, заклокотало и остановилось, последнее слово, наверное, самое важное. «Здорово, Иван, — помог ему Григорий. — Здорово. Ну, что ты, Иван? Что ты?»
Григорий обнял Ивана Федотенкова, тот сразу выпрямился, вытер рукавом гимнастерки щеки, и они троекратно, как повелось исстари на этой земле, поцеловались.
«Ну, Гриша, вот и встренулись. Давно я вас ждал. Хоть кого-нибудь, думаю, повидать. Вы ж все где-то на чужбине полегли. Кто где. Один я тут. Вот как получилось», — говорил Иван Федотенков виновато, не осмеливаясь смотреть Григорию в глаза. «Сегодня всех и повидаешь», — ответил Григорий. «Все? Все, значит, придут?» — «Все. Я их встречать иду. На большак. Пойдем и ты со мной». — «Это хорошо, что все придут. Давно пора. Эх, Гриша…» — «Что ты, Иван? Не узнаю я тебя, брат. Ты ж всегда такой веселый был. На гармошке как, помнишь? А частушки какие! Про колхоз да про девок!..» — «Э, вспомнил, когда это было. Не играют нынче гармони в Пречистом Поле. Да и не об гармонях речь». — «О чем же?» — «О разном. Придет вот сейчас тезка мой, а твой закадычный дружок Иван Филатенков, а я страшно, перед ним виноватый». — «Ты? В чем же?» — «Есть вина. Есть Я когда из госпиталя домой воротился, год лежмя лежал, только что не ходил под себя. Вот такой я был, Гриша. Когда меня, почти убитого, санитары на шинели с поля волокли и потом, в госпитале, думал: господи, только бы живой остался, лишь бы выжить, выкарабкаться как-нибудь. А потом, тут уже, дома: эх, на хрен она нужна, такая-то жизнь, лучше бы уж сразу — наповал, чтобы ни дыхнул, ни охнул. Сперва матушка ходила за мной. А потом померла родная. И совсем я один остался. День так-то лежу, другой, и третий стал в окнах меркнуть. И стал я это, Гриша, на балку потолочную поглядывать, вспоминать, где ж это в ней гвоздь торчал, люльку раньше вешали… И тут, знаешь, шаги послышались и дверь отворилась. Дверь так-то отворяется, и входит Христя Филатенкова, вдова Ивана. И вся она, знаешь, будто светится, светлая вся с головы до ног. Как свечечка. Что я даже подумал — это ж мне вроде сон. Но потом, гляжу, не сон, и правда, Христя пришла. Видно, матушка сказала что, перед тем, как глаза затворить. А может, и не сказала, может, Христя сама пришла. Не знаю, я ее про это не пытал. Пришла и пришла. С тех пор стала каждый день навещать, и другой раз и по два раза на дню, и чаще. Когда поесть сварит, когда пол подметет, когда из одёжки что постирает. Корову доила. А жила она тогда с матерью да с сестрами. Дядя Федор, ты ж знаешь, отец ихний, еще в финскую кампанию погиб. Трое сестер — трое ртов. Старшей тринадцать, младшей десять. Кажелетки. И раз так-то что-то они, девки эти, начепушили, верхи ли в горлачах подсняли или масло потаскали да поели. |