Изменить размер шрифта - +
Но кулака не разжал. В кулаке у него грелась, потела гильза от немецкого карабина. — Судить его надо, а не покаяния ждать. Или ты, Иван, простить такому хочешь? Он же, шкура, и дальше смердить на нашей земле будет. Да за одно только то, что он Христю, жену твою беременную с мешком на станцию послал… За одно только это…» — «Э, кого тогда жалели? Разучились мы жалеть. Жалость, она где в человеке всегда проживала? Вот тут, в душе. А нынче она вот сюда переселилась», — и Иван Федотенков ткнул себя большим пальцем в живот.

«Ты, Иван, скажи мне теперь вот что. Говорят, в оккупацию он повязку голубую носил?» — спросил Григорий. «Говорят… Да что говорят? Носил, точно. Только говорят-то надвое опять же: кто так, а кто и этак». — «Ну?» — «А то, что повязку ту Осип по заданию партизан одел». — «Э, по заданию партизан!.. Ты спроси его, как он вообще в селе оказался, когда его полк под Сухиничами и Малоярославцем в полях да в болотах мерз да погибал? Может, тоже по заданию партизан? Постой, Иван, а ты бы, пускай и по заданию, ты, рядовой Сорок второй гвардейской Краснознаменной, ты бы одел?» — «Кто ж теперь знает, как оно в точности там было. Теперь поди, разбери». — «Кое-кто знает. Знает. И разберем. Разберем. Не знаю, Иван, не нравятся мне твои рассуждения. Не по сердцу мне они. Да если б он по заданию партизан, об этом задании сейчас бы газеты писали, а Осип бы еще одну медаль себе на грудь выхлопотал. Партизанскую!» — «Так-то оно так», — согласился Иван Федотенков. «А что ж не так? Что не так? Все так. Совершенно определенно. Не ела душа чесноку, так и не воняет. Мы людей спросим. Соберем всех и спросим. Люди скажут. Если уж и трава в поле, как говорится, виноватого сказывает, то люди уж не промолчат. В людях правды не изведешь». — «Он потом, после этого, ну, после оккупации, в штрафной воевал. Искупил». — «Ну, так искупил?» — «Видать, искупил, что героем теперь ходит. Ведь пинжак в медалях. На праздник идет — только звон стоит. Кавалер». — «Искупил… Кавалер… Да если б он искупил, то Христю бы на седьмом месяце с мешком на станцию не послал! Не пос-лал бы! Понимаешь ты, Иван, простая твоя душа!» — «Злой он был на Христину. Она же из себя, знаешь, красивая была. Видная. Статная. Ну, и приглянулась, видать, ему. А не поддалась. Так он ее на окопах на немецких под Анновкой сколько дён бессменно продержал. Она мне все рассказала. Всем, говорит, через три дня смена, а ей нет. Передолить ее волю хотел. — Иван Федотенков вздохнул. — Да что ж, я и не спорю. Гад. он. Гад из гадов. Гадом, видать, и остался. В которой посудине деготь побывает — и огнем не выжгешь». — «А вы его — в председатели. Всем миром. Эх, мужики, мужики…». — «Да это мы его тем же миром и сняли. Запутался он что-то с комбикормом. Чуть под суд не попал». — «Чуть не попал. Это что, такая мера наказания? Чуть — а не попал же! Да и сняли… Когда вы его сняли-то? Из-под суда вывернулся и опять на вас насел. Так же получается? Верховодил. Чужими руками. И сейчас продолжает. Утопили щуку, да зубы остались. Вот так это называется». — «Ну, и это верно. Что верно, то верно. Я, думаешь, против твоих слов? Ничего я не против. Я о своей вине. Перед Иваном. Перед Христиной». «Ладно, Иван, пойдем наших встречать. Пора», — сказал Григорий, и они пошли по улице мимо пречистопольских дворов.

Из окон сквозь мутные стёкла, из приоткрытых дверей на них смотрели односельчане, узнавали и не узнавали, и шептали вслед, зажимая рвущиеся к крику рты, и кидались к соседским калиткам, как только те уходили дальше, и потом еще по нескольку раз украдкой выбегали на дорогу и снова высматривали меж ракитовых зарослей и рябин, вольно росших почти возле каждого двора — рябины в Пречистом Поле любили, — двух таких негаданных прохожих, одного высокого, в шинели, подпоясанной ремнем с подсумком, с винтовкой, закинутой за плечо, другого тоже во всем солдатском, но без винтовки.

Быстрый переход