Изменить размер шрифта - +
В первом кое-кто тотчас же узнал вчерашнего незнакомца, пришедшего ввечеру в село и спрашивавшего у ребятишек о Павле Михалищиной. Второй был не такой приметный, и ростом поменьше, и выправка у него была похуже.

— Да кто ж это, бабы?

— Кто, Гриша Михалищин да Иван Федотенков. Нёшь не помнишь Гришу Михалёнка да Ивана Федотенкова?

— Да как же такое быть может? Гриша ж погибший. На фронте где-то. А Иван тоже помер. Сразу после войны и прибрался. От осколка. Земля ему пухом. Намучился он. То-то, что помню. А?

— А так. Пришли… Поглядеть пришли, как мы тут живем-хозяйствуем.

— Да как же? Погибшие ж. Один погибший, другой умерший. Я и на похоронах его была. Христю еще под руку вела. Ох, как она, бедная, убивалась по ём!

— Да вот так, пришли, и все.

— Только Гриша с Иваном? А другие что ж, не пришли?

— Другие? Какие другие?

— А все. Убиенные. Захара моего не видели?

— Кто это — Захар? Про кого она, бабы?

— Про мужика своего, Захара Гаврюченкова. Захар ее тоже на войне погибший.

— Не видели, бабка Палага. Не видели дядьку Захара.

— Может, плохо смотрели?

— Не было его. Двое всего и было, Гриша да Иван.

— Куда ж они пошли?

— Куда… Нёшь не понятно, куда? К большаку вон и пошли. Видать, поля наши смотреть.

— Что ж там смотреть? Не на что там смотреть. Сурепка да ромашка. И напахано как зря. И рожь плохая — колос от колоса на воробьиный перелет.

— Какой колхоз, такие и поля.

— Да нет, тут, видать, так смотреть надо: какие поля, такой и колхоз, а какие руки…

— Земля такая. Щадная больно земля наша.

— А, земля виновата! Язык твой, сосед, что гусли, да песен что-то не слыхать. Раньше землю не корили.

— Может, и не корили. А только и хвалить нечего. Вот если б поймы, как у соседей, да с торфячком, с черно-

земчиком, тогда можно было б и развернуться.

— Э, кабы соловому мерину да черную гриву, так был бы буланый.

— Чего?

— А того, что раньше что-то не хаяли землю. Трудились побольше. Навоз от скотных весь вывозили, до крошки выскабливали. И все росло: и рожь, и лен, и пшеница была, и ячмень, и овес. А клевера какие были! Все росло. Не земля, а руки запаршивели.

— Надо б Степану Петровичу сказать, во-он он идет, что тут такие дела деются.

— Он, может, поперед нашего узнал.

— Бабы, а коров-то, как же, будем выгонять, ай нет? Моя-то вчерась мало дала, а сёдни цельное ведро. И что такое с нею исделалось?

— Погоним. Митьку Прасолёнка уже звонить послали.

— Гляди, гляди, как Петрович торопится.

— Начальство. С них ведь в первую, голову спросится:

— Ответят. Они отвечать научились. Работа у них такая.

— Точно. У них же там как: дела запортачил, завалил, его на ковер поволокли. Там пропесочат в пять-шесть глоток. Ну, глядишь, такой-то вот, как наш Степан Петрович, начинает виноватым себя чувствовать. Кается. Куда деваться? Не покаешься, с работы слетишь — как петух с тына. А покаешься, дальше работать будешь. И что характерно, все зависит от того, как будешь каяться да заверять. Если истово, то, гляди, не только что помилуют, а и повысят в должности.

— Эти спросят строго.

— Кто — эти?

— Да вон они. Пришли которые. Думаешь, зря пришли.

— Да видно, что не зря.

 

Митька Прасолёнков, мальчик лет девяти-десяти, стоял возле подвешенного на ракитовом суку огромного, в его рост, баллона из-под пропана и терпеливо, соблюдая необходимые интервалы, лупил по нему сработавшимся железным пальцем от тракторной гусеницы.

Быстрый переход