Кается. Куда деваться? Не покаешься, с работы слетишь — как петух с тына. А покаешься, дальше работать будешь. И что характерно, все зависит от того, как будешь каяться да заверять. Если истово, то, гляди, не только что помилуют, а и повысят в должности.
— Эти спросят строго.
— Кто — эти?
— Да вон они. Пришли которые. Думаешь, зря пришли.
— Да видно, что не зря.
Митька Прасолёнков, мальчик лет девяти-десяти, стоял возле подвешенного на ракитовом суку огромного, в его рост, баллона из-под пропана и терпеливо, соблюдая необходимые интервалы, лупил по нему сработавшимся железным пальцем от тракторной гусеницы.
«Когда еще придется так позвонить», — думал Митька радостно. Он прислушивался, как плывут над селом, раскатываются разноцветными кругами, подпрыгивают, умирают и снова рождаются, уже вдалеке, на самых окраинах Пречистого Поля, громкие звоны, будоража хозяев и скотину, и лупил, лупил по подвешенному на толстой скрипучей проволоке баллону насколько хватало плеча.
— Да будет же тебе, черт кургузый! — забранилась на него дородная румяная, как свежий пирог, тетка, прогонявшая в это время мимо широкую в крестце и большую, как печка, комолую корову пегой масти.
— Чего, теть Валь? — отозвался Митька и еще сильнее тяпнул тракторным пальцем по звонку; ему уже давно заложило уши, и того, что крикнула ему тетка Валя, он не расслышал, подумал, что та, видать, похвалила его за старание, за то, что звонит хорошо, громко, как взрослый.
По многочисленным стежкам мимо ракиты, под которой стоял и звонил Митька Прасолёнков, пошли, потянулись неторопливые коровы, погоняемые старухами, молодками и сонными девчонками, Митькиными одногодками. Коровы останавливались как раз напротив ракиты, вытягивали белые, черные, коричневые и пегие шеи и разноголосо рекали. Митька не слыхал их заливистого реканья, он только видел, как коровы поглядывают на него, будто знакомятся с сегодняшним пастухом, а как же, сегодня он им генерал, и, роняя под ноги с занавоженными мослаками тягучую и тонкую, как капроновая леска, слюну, вытягивают шеи и разевают большие, как трубы, напряженные рты. Хозяйки тоже поглядывали на мальчика и все что-то говорили. А одна девчонка с кое-как заплетенными густыми волнистыми и белыми, как ленок, волосами показала ему язык и выразительно покрутила возле виска указательным пальцем.
Это была Степанчиха. В Пречистом Поле было две Степанчихи. Эта и еще одна, старая, ее бабка. Младшая Степанчиха училась с Митькой в одном классе. Вредная. Худая. Училась хорошо, редко когда «четверка» мелькнет в дневнике, а то все «пятерки» и «пятерки». Над Митькой подсмеивалась. Но и подсказывала, когда он уж совсем тонул по какому-нибудь предмету. Одному ему подсказывала, больше никому. Как другу. У Митьки тоже характер был не мед, и он об этом знал. Бабка Проса ему как-то сказала: «Сошлись: два сапога — пара». С другими Степанчиха вообще не водилась. А звали ее Веркой Степаненковой.
Степанчиха покрутила пальцем. Но на Митьку это никакого действия не произвело. Он все так же стоял под ракитой и, раскрыв рот, самозабвенно лупцевал по баллону, со скрипом покачивающемуся на ракитовом суку. Верка стеганула длинным жвыдким прутом корову по измызганным навозом голяшкам, та вскинула долгорогую голову и, торопливо, но аккуратно ступая старыми разлатыми копытами по выбитой добела стежке, пошла к выгону, куда уже натекло порядочно коров и телят.
— Сама теперь дойдешь, иди-иди, барыня, — пригрозила незло прутом Степанчиха, проводила корову сонными, едва голубевшими из-под припухших век глазами и побежала к Митьке, с которым, как ей сразу показалось, было что-то неладно.
— Ты что, Митька, сдурел? — услышал он совсем рядом ее сердитый, хрипловатый спросонья голос. |