Я прекрасно сознаю, насколько все это может показаться смешным. Или опасным. Но просто та моя половина, которая обращается к другой, всегда умеет обнадежить. Она видит лучшее во всем, всегда смотрит на вещи разумно, и в конце концов последнее слово будет за ней. Она не сдается и не паникует.
И вечером, когда я ложусь спать, она даже иногда хвалит меня.
Две мои половины существовали всегда. Они как бы были в наличии, но до недавнего времени не общались друг с другом, по крайней мере не использовали для общения мой голос. Вот такое нововведение.
Кстати, доктор Фельсенберг хотел знать, не возник ли этот голос, не проснулся ли он во мне в результате какого-нибудь события или эпизода жизни. Я молча пыталась припомнить, и тогда он зашел с другой стороны.
Его интересовало, случалось ли мне раньше разговаривать с собой, в юности, например, или в студенческие годы. Или в начале супружеской жизни. Или когда я оставила работу. Точно не случалось.
«Сама по себе ситуация не проблематична. Вы знаете, многим людям случается разговаривать с собой, — сказал мне доктор Фельсенберг. — Но вы воспринимаете ее как проблему, раз вы со мной о ней завели речь». Он попросил меня хорошенько подумать об этом. Он считает, нам нужно вместе поразмышлять, какую функцию выполняют в моей жизни беседы между мной и мной же.
Мне понадобилось несколько сеансов, чтобы осознать (и принять как факт), что голос появился незадолго до открытия, сделанного мной в компьютере мужа. И еще несколько сеансов, чтобы заговорить о нем и внятно описать случившееся — в кабинете доктора Фельсенберга.
То, что я увидела в тот вечер и что обнаружила в последующие дни, когда приступила к поискам, я могу описать только намеками, метафорически, косвенно, я не могу взять и сформулировать это черным по белому.
Потому что слова вызывают омерзение и вязнут в страхе.
Вчера, вернувшись домой, я обнаружила дома Матиса и его друга. Вообще-то в это время им полагалось быть на занятиях. Сын заявил, что учитель музыки не пришел, и я сразу поняла, что он врет.
Вид у них был странный. Причем у обоих. Матис не любит, когда к нему входят в комнату, так что я осталась на пороге, — стояла и пыталась понять, что с ними не так. Они сидели на голом полу, все лежало на местах, не вытащили ни единой игры, ни книжки, — даже не угадаешь, чем же они там развлекались. Тео глядел в пол. Он не отрывал взгляда от ковролина, словно наблюдал за колонией микроскопических насекомых, видимых лишь ему одному. Что-то мне не наладить контакт с этим мальчиком. Если честно, я его недолюбливаю. Я знаю, это звучит дико, мальчику всего двенадцать лет, в принципе он вполне приличный, даже воспитанный, но вот что-то меня в нем смущает, и все тут. Матису, конечно, это говорить нельзя ни в коем случае, он его так боготворит, будто он сверхчеловек какой-то, но между нами любви нет. Я, ей-богу, не вижу, что он в нем нашел. У Матиса в начальной школе был друг, вот он мне очень нравился. Так хорошо дружили, никогда не ссорились. Но потом мальчик переехал в другой город.
В прошлом году Матис пошел в новый класс и там познакомился с Тео: с этого момента мир перестал существовать. Он сразу же привязался к нему, все другие не в счет, и он готов биться до последнего, встречая в штыки любое замечание или сомнение в адрес друга.
Я спросила, нашли ли они чем перекусить, сын ответил, что им не хочется. Я оставила их.
И все равно мне упорно кажется, что этот Тео тянет Матиса по плохой дорожке, оказывает на него дурное влияние. Он по характеру жестче, чем наш сын, он суше, не такой сентиментальный, — наверняка потому Матис так им и восхищается. Недавно после ужина я хотела поговорить об этом с мужем. С тех пор как я поняла, за чем реально Уильям проводит свои вечера, я, помимо в основном бытовых реплик, позволяющих поддерживать совместную жизнь, как-то нормально общаться с ним не пыталась. |