Я, конечно, не настолько наивен, чтобы думать, будто оно совсем и навсегда исчезнет. Но вот чтобы поводов для него было поменьше, я позабочусь. В том числе в виде дремучего и во всех смыслах предосудительного невежества, – глядя в растерянное лицо Шлыкова, Гурьев усмехнулся и похлопал его по колену: – Соглашайся, Иван Ефремович. Ей-богу, не пожалеешь.
– А она будет? Россия-то? – глаза Шлыкова сделались совершенно трезвые.
– Так ведь это не от меня одного зависит. Всем придётся поднатужиться. Конечно, по Маньчжуриям да Парижам отсиживаться и ждать тоже можно. Толку вот в этом совершенно чуть.
– Яков Кириллыч, – Шлыков покачал головой, от чего русый чуб недоумённо всколыхнулся. – Матерь Божья, если б мне кто раньше такие слова! Может, вся жизнь моя на иную дорожку-то вывернула. Сколько я этих комиссаров и жидов! Матерь Божья…
– Мне бы инструменты настоящие, – тоскливо проговорил Гурьев, запрокидывая лицо к потолку и сжимая кулаки. – Настоящие инструменты бы мне, господин есаул!
– Какие же это?!
– Не знаю, – почти простонал в ответ Гурьев. – Не знаю я. Узнать бы!
В Хайлар прибыли рано утром. Перегрузившись на ожидавший их уже гужевой обоз, пустились в путь, не откладывая. Ехали весь день и вечер, переночевали в хуторе Поставском и, едва забрезжили предрассветные сумерки, снова тронулись в дорогу. К полудню увидел Гурьев знакомые места.
– Я поеду вперёд. Не возражаешь, Иван Ефремыч?
– Что, за Пелагеюшкой своей соскучился? – усмехнулся добродушно Шлыков. – Скачи, скачи, Яков Кириллыч. Мы потихоньку.
Гурьев уже привычным жестом вскинул руку к папахе и пустил Серко в намёт. Потом, жалея коня, придержал, пошёл крупной рысью.
Не прошло и часа, как показались тыншейские курени. И одинокая женская фигурка, замершая на околице. Полюшка, подумал Гурьев. Замёрзла ведь, бедная. Голубка моя.
Гурьев подлетел к ней, соскочил с коня, раскинул с улыбкой руки. Пелагея упала к нему прямо на грудь:
– Яшенька! Вернулся!
– Обещал ведь, Полюшка.
– Обещал, обещал. Знаю. Ну, пойдём, родненький. Я ведь чуяла, что приедешь сегодня. Баню натопила!
– Колдовала, небось, – улыбнулся Гурьев, обнимая её.
– А то как же, – Пелагея спрятала лицо в отворотах его полушубка. – Идём уж…
Гурьев достал из седельной сумки набивную разноцветную шаль с шёлковой бахромой, купленную в Харбине, накинул на плечи Пелагее:
– На вот, Полюшка. Красуйся, голубка моя.
– Спасибо, Яшенька… Да не нужны мне подарки-то. Живой-невредимый вернулся, любушка мой, больше-то не бывает радости. Не обижал тебя Шлыков-то?
– Куда там, – рассмеялся Гурьев, – напугала ты его, видать, до икоты. Слова бедняга молвить не решался.
– Шутишь всё, охальник, – Пелагея впервые улыбнулась. – Идём же, соскучилась я досмерти!
Только теперь понял Гурьев, что тоже соскучился. И как соскучился. А ведь мне уезжать, и совсем скоро, подумал он. Как же я уеду?
На следующее утро, провожая подводы с оружием дальше и видя, как обнимаются Гурьев с Шлыковым, станичники только головами качали. Кто ж таков наш Яков, подумал кузнец, если самого Шлыкова сумел… Кто ж таков-то он, Господи, надоумь?!
* * *
Видимо, вопрос этот не одного только кузнеца Тешкова и его семейство занимал. |