– Выйди, Полюшка, – ласково сказал Гурьев. – Нам с Иван Ефремычем парой слов переброситься необходимо. Все выйдите.
Пелагея, кивнув, вышла. За ней потянулись и остальные. Когда Тешков осторожно притворил за собой дверь, лицо Гурьева в тот же миг сделалось злым, чужим:
– Что, полковник? Победил большевиков? Нахлебался комиссарской крови?
Шлыков засопел, отвернулся.
– Кто сейчас за тобой? – продолжал Гурьев. – Разве армия великой страны? Или прогрессивное человечество? Ты для чего людей под удар подставил, зачем тигра за усы тянешь? Японцы и Гоминьдан твоими руками жар загребают, а ты и рад стараться?! А сейчас по твоим следам сюда полки советские придут, хозяйства разорят, людей в Совдепию угонят. Не японцев с китайцами – казаков твоих родных. Ты этого хотел?
– У меня приказ.
– Ты боевой офицер, а не кукла, – прищурился Гурьев. – Или тебе неведомо, что приказы бывают преступными? Ладно. Договорим, когда выкарабкаешься. Я отряд принял, и воевать теперь он станет по-моему. Я семёновскому штабу подчиняться не намерен, я не природный казак и вообще никому не присягал. Обязанность моя перед этими людьми – их защитить в меру сил и способностей. А сил, и, главное, опыта – с гулькин хрен. Всё. Сейчас я тебя оперировать буду. Молись, атаман.
Первача натащили со всей станицы. Казаки переложили Шлыкова на стол, и Гурьев с Пелагеей приступили к операции. Повезло – пулю достали довольно быстро. Шлыков рычал от боли, впившись зубами в обмотанную чистой тряпицей деревяшку. Такого Гурьеву ещё никогда не приходилось ни видеть, ни тем более самому творить. Одно дело – медицинский трактат читать, другое – в живом человеке ковыряться. Его даже слегка затошнило. Слегка, но всё же.
Наконец, пуля звонко стукнулась в медный тазик, который держал бледный Котельников:
– Всё, – выдохнул Гурьев и бросил зонд. – Полюшка, рану протри, затампонируй. Я сейчас передохну и иголки поставлю. – Он положил руку на мокрый и горячий лоб Шлыкова: – Будешь через два месяца как новенький, атаман. Обещаю.
Утром отряд снова выстроился по команде подъесаула на майдане. Не досчитались пятерых. Теперь предстояло самое трудное. Казачий отряд – оружие наступательное. Казак в обороне – всё равно, если б самолёт не по небу летал, а по земле ползал. Но именно оборону долины реки, в которой, кроме Тынши, ещё полдюжины станиц, побольше Тынши и поменьше, требовалось организовать в самом пожарном порядке. Со Шлыковым он даже посоветоваться не мог – началось ожидаемое нагноение, температура за сорок, так что толку от атамана не было никакого. Всё сам, думал Гурьев. Всё сам.
Тынша. Июль – август 1929
Местное «ополчение» слили с отрядом, получилось двести сабель. Сотники командовали теперь полусотнями, вахмистры – десятками. Младшими командирами, особенно Котельниковым, Гурьев остался в высшей степени доволен. Единственное, чего он не мог до конца понять, – это причину того почти обожания, с каким казаки жрали его глазами. Гурьев с ужасом представлял себе, во что может превратиться это обожание, посмей он его не оправдать.
Но и не воспользоваться этим обожанием он не мог. Из банды следовало сделать отряд, и Гурьев впрягся. И дрючил казаков так, как их ещё никогда в жизни никто не дрючил. По шестнадцать часов в сутки. Может, кому другому и не подчинились бы не слишком привыкшие к дисциплине казаки. Вот только Гурьев был не «другой». Слишком свежи были в памяти людей и слухи, окружавшие нового командира, и результаты боя с хунхузами, которые иногда и казаков умудрялись потрепать неслабо. |