«Я, говорит, не довольствуюсь мертвой буквой, я хочу внать живого человека, изучить быт народа, узнать его нужды (я люблю иногда этак пописать, сочинить что-нибудь, как признается Иван Александрович). Здесь, говорит, мне вверены жизнь и спокойствие тридцати тысяч человек; я могу быть им полезен; мне дана власть защитить обиженного, предать правосудию виноватого, «водворить мир в семействе. (Как же, Иван Александрович! Без вас ведь ничего не делается в департаменте, вам Смирдин сорок тысяч платит, вас однажды звали министерством управлять!) Вот для чего, генерал, пошел я в эту должность», – заключает торжественно господин Фролов. Вслед за тем он прибавляет, уж не знаем с какой стати: «И неужели вы думаете, нет в целой России людей, которые бы словами «общая польза» не прикрывали видов корысти? Поверьте, сотнями явятся, кликните только. Но, генерал, не одним только словом, покажите же и делом!» Генерал не находит ничего ответить на эту выходку, как только: «Мне весело тебя слушать». Полагаем, потому весело, что Фролов на каждом слове генералом честит его. Больше нечему, кажется, веселиться, и если бы Славомирский хоть немножко был поумнее, он бы сразу осадил дрянного хвастунишку, припомнивши последнее происшествие с Душкиной и прежние разговоры Фролова. Фролов, видите, хочет знать живого человека, а не мертвую букву. Как же совершается это знание? Вне своих обязанностей он ездит представляться, сам не зная зачем, знатным барам да смиренно выслушивает ругательства Славомирского. В исполнении же своих обязанностей он имеет большое преимущество в том, что превращается в машину не пишущую, а исполняющую написанное. Чиновник, написавший предписание о взыскании долга с Душкиной, имел дело с мертвой бумагой; а становой пристав, взыскивающий долг, имеет дело с живым человеком. Какая же от этого выгода? А вот какая: он узнал, что <если> у человека хотят отнять имущество за долги, то ему бывает неприятно, особенно когда у него на руках остается шестеро маленьких детей. Правда, что для этого не стоило поступать в становые пристава; но что же делать, если Фролов не может иначе смекнуть даже и этого? Кроме того, он в своем простодушии воображает, что он есть какой-то гений-хранитель тридцати тысяч душ. А между тем вспомните, чем отзывается этот гений-хранитель, отказываясь пособить Душкиной. «Я, говорит, очень жалею о ней, знаю, что ее обманули, что взыскание восьмисот рублей, когда она занимала всего двести, не совсем справедливо; но что же делать? Мне предписано, и я должен исполнить. Я только исполнитель того, что приказано». Скажите же на милость: стоит идти в становые пристава, чтобы исполнять приказы, которых внутренне не одобряешь? Можно сказать о себе: «Мне вверены жизнь и спокойствие тридцати тысяч человек», – когда знаешь, что на каждом шагу в своих отношениях к ним ты связан предписаниями земского суда, исправника, губернского правления и пр. Вы видите по ходу всего дела, какова власть станового пристава: он не может не сделать взыскания, он не может отложить его, он не может даже представить о бедности должника или о том, что в уплате нужна рассрочка и что за верность уплаты ручается генерал Славомирский. Он должен непременно сей час же получить все деньги или описать имущество: так ему предписано!.. А туда же говорит: «Мне дана власть защитить обиженного, предать правосудию виноватого, водворить мир в семействе». Да этакая-то власть – исполнять предписания – и будочнику дана; так уж лучше бы Фролову стать на будку и философствовать о своем высоком назначении.
Кроме своей крайней ничтожности, Фролов еще упоминает об одном обстоятельстве, которое заставило бы задуматься всякого порядочного человека, вынужденного поступить на должность Фролова. Он говорит, что «некоторые из нас принуждены прибегать к взяткам, когда с них самих требуют, как это велось искони». |