Изменить размер шрифта - +
И мне это неприятно.

– И мне тоже.

– Разве ты мне не друг? Разве ты не хочешь привязаться ко мне, как я к тебе привязан?.. Бывают дни, когда ты меня просто унижаешь той торопливостью, с которой ты раздеваешься и одеваешься потом… Дни, когда мне начинает казаться, что ты меня не любишь, а… используешь.

Я покорно слушаю его, не возмущаясь. Сидя у него на коленях, я разглядываю его лицо совсем вблизи, я вдыхаю запах его волос, чуть подпаленных щипцами для завивки, – наконец-то он мой! Он мой, даже если это не мысль, а всего лишь сладострастное чувство.

Он дуется скорее нарочито, чем всерьёз, однако он всё же недоволен. Помоги я ему, он разгневался бы.

Я ласкаюсь к нему со всё растущей печалью, по мере того как мне становится ясным, что изменение его состояния, пожалуй, ничего для меня не меняет. Жан в гневе, или Жан презрительный и насмешливый, или Жан лукавящий, себе на уме, каким он бывает всякий раз, когда становится уж очень ласковым, – какая разница, лишь бы это был Жан. Он – чудо по интенсивности своего присутствия, и он как бы берёт под свою защиту все пять органов чувств.

– Пойми меня, – нетерпеливо говорит он. – У меня возникает впечатление, что тебя интересуют только минуты нашей близости, но не я как таковой!

– А тебя?

Он как зверь насупливает брови, и кажется, что весь его лоб опускается ему на глаза. По тому, как вздрагивает колено, на котором я сижу, я догадываюсь, что ему хочется сбросить меня на пол.

– Я… Ты отлично знаешь, что я…

– Скажи.

– Я уже говорил! Я первый сказал!

– Это могло произойти чисто рефлекторно… Бывают моменты, когда слова «Я тебя люблю» значат не больше, нежели судорога пальцев ног…

Мы смеёмся в полуссоре. Я не испытываю никаких угрызений совести оттого, что спорю с ним, даже понарошку. Нынче вечером я жадна до всего, что он может мне дать, даже если это ложь, упрямое важничанье, надменный жест или чересчур сладкий взгляд… Разве я в своё время не говорила Максиму все те слова, которыми мы сейчас обменялись? Это далёкое эхо, которое гаснет, когда я прислушиваюсь, это такое смутное воспоминание, что оно не отбрасывает и тени на моё настоящее.

Ничто из моего прошлого не смеет больше посягать на моё настоящее. Почему это так? Каким оскорбительным иммунитетом обладает этот совсем новый Жан, подчас ещё не раскрывшийся и твёрдый, словно запоздалая почка дуба? Оскорбительным, потому что он не только его защищает, но и выстраивает рядом с ним не истинный образ Макса, а деформированный, почти карикатурный, неуклюжий, какой-то фанерный, с чертами лица, геометрически вписанными в прямоугольник, наподобие старинных шаржей Сади Карно… Не будучи ни более красивым и ни лучше Макса. Жан только выигрывает от сравнения с ним, и мне нечего сказать по этому поводу, кроме таинственного, тупого и чисто женского довода: «Это не одно и то же…»

Вот он здесь, обнимает меня. С молчаливой гордостью прижалась я к нему одной стороной груди, и он придавил её своей доверчивой тяжестью. Мы уже знаем, что, когда наш разум или наше сознание пробуждаются и мы начинаем спорить, нам надо тотчас же прижаться друг к другу и замолчать: от объятий возникает иллюзия единения, а молчание позволяет поверить, что между нами царит мир.

– Мне хотелось бы узнать, – вздыхает Жан, – что ты обо мне думаешь… все гадости, что приходят тебе в голову…

– В тебе говорит нечистая совесть!..

– Нет, но я слышу, как ты думаешь. Ты дышишь неровно, когда твои мысли сталкиваются, возникают перебои, а когда ты поворачиваешь голову на подушке, то я слышу, как твои ресницы быстро-быстро, торопливыми прикосновениями скребут шёлк наволочки…

– Неплохо замечено!

– Ещё бы, ведь я такой умный! Тебя что-то мучает?

– Да – ты.

Быстрый переход