— Не шмаляй, у меня лайба рядом. — Тот был бледен, жилист и совсем не дурак. — Говорю, нихт шизен, если что, помогу с документами.
— Твое? — Мочегон обвел взглядом «парабеллумы» на столе и, наклонившись к безмозглому оперу, принялся шмо-нать его. — Воевать собрался?
— Другие собрались. — Прикованный пожал плечами и звякнул наручниками о трубу. — Машина в двух шагах. Уйдем вместе.
— Было бы куда. — Мочегон отомкнул «скрепки» и, дернув за рукав, поставил нового знакомца на ноги. — Веди. Если что, я не промахнусь.
— Момент.
Выдержка у того была что надо. Он кинулся к незапертому сейфу, извлек не первой свежести рюкзак и принялся грузить в него оружие со стола. «Даром, что ли, парился здесь!» Достал ПМ из кобуры убитого, дослал патрон и, сдвинув язычок предохранителя, сунул ствол за пояс — пригодится, дорога длинная.
На улице уже сгустился вечер, фонари горели через одного, и, миновав перрон, спутник потянул Мочегона к зловещему транспаранту: «По путям не ходить». Двинулись по ним быстро и в молчании, а на полдороге случилось то, о чем Шалаевский только и мечтал последние два часа. Впереди замаячил желтый луч фонарика, затем появилось трио станционных богатырей, и тот, что был из рода легавого, возвестил:
— Стой! Милиция! По рельсам не ходить, — а признав Шалаевского, охренел: — Значит, пошел на принцип, мужик? Пойдешь у меня на пятнадцать суток!
Фонарь сержант держал неграмотно, отчетливо определяя свои зоны поражения, и, с наслаждением кастрировав его сильнейшим поддевающим ударом, Мочегон проломил висок железнодорожнику и до кучи вышиб челюсть активисту с повязкой. Все это стремительно, с предельной концентрацией, только резкие выдохи да хруст щебенки под ногами — жуть! И снова дорога вдвоем, в молчании, под звяканье железа в рюкзаке.
— Да, на гуманиста ты не тянешь. — Наконец, обогнув по большой дуге привокзальную площадь, спутник вывел Шалаевского к зеленой «девяносто третьей», снял ее с охраны и, уже тронувшись с места, показал желтые прокуренные зубы. — И это правильно. Люди — звери.
— Очень даже. — Шалаевский осторожно попробовал, хмыкнул и одобрительно посмотрел на своего нового знакомца. — Похоже на борщ.
Звали того Петруччио, по-нашему Петей, по профессии он был отставной комсюк и, несмотря на это, Лаврентию Павловичу нравился. Он ругал по-черному коммунистов, крыл трехэтажным матом демократов и вообще называл всех людей сволочью. Зато не обманул и сделал классные корки на имя Колунова Трофима Ильича, который жил себе до перестройки в Приднестровье, а затем подался куда глаза глядят. Давайте, менты, проверяйте.
В городе пока не светились, торчали в садоводстве под Лугой — общались с природой-мамой; выпив водки, драли по очереди безотказную соседку Верку, и Шалаевский все никак не мог въехать, какого хрена Петруччио от него надо.
Казалось бы, все ясно: вот тебе, кореш, ксива за отмазку, сколько-то денег на подъем, и линяй себе куда знаешь. Нет, говорит, живи сколько хочешь, все у нас с тобой, брат, в перспективе.
Туманная перспективка-то: «Товарищ, товарищ, не видно ни зги! — Идите вперед, не е…те мозги».
Петруччио разливал «Посольскую», Шалаевский наполнил миски борщом и, не чокаясь, хватанул залпом. «Холодненькая, а душу греет. За удачу». Зажевали салом с чесночком, повторили, и, посыпая хлеб крупной солью, принялись хлебать борщ, наваристый, с золотистыми колечками жира. Дуя на пальцы, потащили из углей печеные картофелины, разложили на газетке перламутровую на разрезе скумбрию и, приговорив водочку, стали пить чай — с малиновым вареньем, под разговор. |