|
Он протянул Годвину кожаный портсигар:
— Угощайтесь.
Годвин обрезал кончик и закурил. Разлил коньяк «Наполеон», превосходивший его возрастом. Либерман обошелся с благородным напитком, как с полосканием для рта: проглотил и плеснул себе еще.
— Бывает хуже, — одобрительно крякнул он. — Хорошо пробирает. Знавал я одного парня из Лос-Анджелеса, так он выпивал по бутылке такого зелья вдень. Фанфарон. Как и я. Неудивительно, что мы с ним сошлись.
Он то ли рычал, то ли смеялся. Наверняка разобрать не удавалось, но это был не тот Стефан Либерман, которого знал Годвин. В нем открылась совершенно новая сторона.
— Вы? В Лос-Анджелесе? Вот это новость…
— Шутите? А почему бы, черт возьми, мне и не бывать в Лос-Анджелесе? Вы знаете, сколько они там платят? Я три раза ездил, писал кое-что для Льюиса Майера и Джека Уорнера — черт, я даже был женат на мексиканской актрисе, с которой меня познакомили. Два горячечных года. У нее имелась привычка взрываться в самое неподходящее время. Никогда не знал, с чего она взбесится. Совершенно чокнутая, но играла вдохновенно и умела смешить. Всякая студия стремиться залучить к себе парочку иудеев из Европы — вроде прикормленных иезуитов при дворе. Прибавляет им культурки, как они выражаются, да и хозяева всех студий все русско-польско-германские евреи, надутые от важности, будто доставили свои семейства в землю обетованную. Но, как вы заметили, я редко вспоминаю об этом времени здесь, в Лондоне, среди британских снобов. Выгоднее выставлять напоказ другую личину Стефана Либермана: бедного-разнесчастного Вечного Жида, тяпнутого нацистами за задницу, — что чистая правда, имейте в виду. Оба моих «я», оба Стефана Либермана — настоящие, только Лондону достался беженец из Европы — драматург-сценарист, а не голливудский муж Люп Как-ее-там. И это вполне разумно. Вы-то знаете свою публику. Пусть это вас не беспокоит. Вот то, что случилось с вами сегодня, — повод для беспокойства. Вы сказали, что не думаете, будто вас приняли за другого. Что вы имели в виду? Кому нужно вас убивать?
Годвин с досадой припомнил, как разоткровенничался только что на крыльце.
— Да нет, вы, должно быть, правы: наверняка грабитель или перепутал с кем-то. Туманная ночь, где ему было разобрать, кого он режет?
— Для грабежа слишком жестоко. Хотя в наше время никогда не знаешь, чего ждать от людей. Вы бы лучше сообщили в полицию… Тот человек потерял много крови.
— Утром, — сказал Годвин. — Я займусь этим утром.
Они еще несколько минут обсуждали нападение. Годвин отстаивал версию случайного столкновения — мол, просто подвернулся кому-то. Слушая Либермана, он дивился второй личности, открывшейся в знакомом человеке. Эта новая личность — бывший голливудский сценарист, обходившийся с бриттами так, как они того стоили, — нравилась ему куда больше. Конечно, может и правда обе личины были точным отражением двух сторон одного человека. Но его привлекала некоторая расчетливость в поведении Либермана. Человек никогда не знает. Никогда не может сказать заранее.
— Вы сказали, что хотели поговорить со мной.
— Да, эта проклятая война… Мир еще и не начал понимать, что творит Гитлер.
Либерман потер свой тяжелый нависающий лоб, пригладил рукой тугие кудряшки на голове. Глаза его горели из-за темных припухлостей век. Вблизи он казался таким же измученным и напряженным, как Эдуард Коллистер.
— Они уже убили больше миллиона евреев, а это только начало. Три четверти убитых из одной Польши… Не думаю, чтобы мир хоть немного понимал, что это значит — замыслить уничтожение целого народа… и бахвалиться этим! Пока что они обратили все силы на Восток, но далеко продвинулись и во Франции, в Бельгии, в Голландии и, конечно, в Германии. |