|
Чтобы управляться с базукой, нужны были двое: один — чтобы наводить и стрелять, другой — заряжающий. Но напарник часового, заслышав адский грохот в лесу за скрытым туманом поворотом дороги, сказал «спасибо, с меня хватит» и ушел по дороге, оставив защиту демократии и человечества тем, кто лучше снаряжен для этой работы. Годвин наткнулся на парнишку с базукой незадолго до полуночи. Оба они растерялись, оба были напуганы и промокли до нитки и вздрагивали при каждом выстреле из затянутого туманом леса, где снега было по колено, и они вдвоем охраняли в ту ночь Западный фронт, а Сепп Дитрих прошел какой-то другой дорогой…
Много было ночей: ночи в комнате смеха, ночи в павильоне ужасов, и вот он снова в Мальмеди, которая когда-то была чудесной деревенькой, а теперь практически исчезла с лица земли.
Бомбежка продолжалась уже два дня. Или три? Какая разница? По какой-то причине — какой, он уже не понимал, а может, не понимал и раньше — американцы сочли нужным бомбить Мальмеди. Возможно, это была ужасная ошибка. А может, они знали, что делают, и просто не потрудились предупредить людей из 291-го саперного батальона и других, проходивших через Мальмеди или окопавшихся здесь. Какая разница?
Насколько он мог судить, американцы, и британцы, и немцы стремились убить всех на своем пути, быть может, все население Бельгии. Вот к чему свелась под конец война, но Годвин не участвовал в этой войне. Действительно не участвовал. Он был здесь по личному делу. Две недели назад он сидел в Лондоне, вел обычные репортажи на Соединенные Штаты, писал свои статьи, отмечал шестое военное Рождество — а теперь он здесь, сидит на собственной заднице в разбитом бомбами деревенском доме, в деревне, уничтоженной немецкой армией, где у него на глазах немцы хладнокровно расстреляли кучку только что захваченных в плен американских пехотинцев. Так теперь велась война. К черту пленных, пленных не брать. Война в пустыне осталась далеко позади, и вот к чему все пришло.
Он вспоминал, как прятался в каком-то подвале, вместе с такими же перепуганными, как он, людьми. Местечко называлось Труа Понт, и там тоже сверху доносились автоматные очереди, и здание над ними содрогалось до основания. И какой-то старик сказал, что гансы палят в них из Большой Берты, что это самая большая пушка в мире, и стреляют они издалека, из-за «линии Зигфрида», со специальной железнодорожной платформы…
А теперь, господи, он снова в Мальмеди, в залитом кровью, заваленном снегом и грязью, затянутом дымом и туманом центре изученной вселенной.
Он уже нашел своего врага, потом потерял в неразберихе прорванного немцами фронта и снова проследил до самой Мальмеди. Годвин шел за ним до самой забытой богом Мальмеди и теперь дожидался, когда он войдет в дверь. Панглоссу предстояло умереть.
Годвин был в комнате не один. Все стекла были выбиты, снег влетал сквозь провалы в крыше. Спускалась ночь. Когда затихала стрельба, Годвин различал чье-то чуть слышное пение…
Он зажег свечу. Она замигала на холодном сквозняке, потом разгорелась, и слабый свет осветил угол, где лежал второй обитатель дома. Это был радист. Он лежал на спине, вверх лицом, с открытыми глазами. Он умер три часа назад.
Годвин принял его за Панглосса. Увидел склонившегося над рацией человека и решил, что Пан глосс сообщает в немецкий штаб о ходе сражения. Годвин застрелил его. Но это был не Панглосс.
Теперь Годвин ждал — терпеливый убийца в окружении смерти. Он держал в руке немецкий автоматический пистолет «шмайссер» и ждал шагов в коридоре.
Панглосс, должно быть, знал о прорыве еще в Париже. В ту ночь в Париже, неделю назад — или больше недели? Нет, кажется, как раз неделя прошла, да, сегодня сочельник… Веки у него налились тяжестью, он вспоминал — подумать только! — о Мерле Б. Свейне и о Сэме Болдерстоне и старался не вспоминать о кинжальном лезвии холода, впивающемся в него…
Он оказался в Париже в начале декабря. |