Изменить размер шрифта - +
Я видел, как Расмуссен поднес к губам руку девочки и прищелкнул каблуками. Вся компания встретила этот ритуал смехом и улыбками, как встречают шутку. Пока Клайд разговаривал с пожилым толстяком, второй мужчина, слушая их, снова обратился взглядом к девочке. Они подошли к столику рядом с моим, а Клайд скрылся за дверью.

— Здорово! — сказала девочка низким голосом смуглянки, с английским выговором. — Я хочу сидеть у окна, а вы?

Они придвинули стулья, уселись, не прерывая разговора, слишком тихого, чтобы я мог подслушивать. Я, открыв книгу, принялся за статью о регтайме, но то и дело отвлекался на соседей. Старший мужчина воодушевленно толковал о чем-то, слегка присвистывая на вдохе, а младший слушал его с непроницаемым лицом. Время от времени он пожимал плечами, вставлял пару слов, хмурился. Один раз наклонился, чтобы помочь девочке накинуть на плечи свитер. Ее лицо еще хранило остатки детской округлости, но она уже тянулась вверх, переходя в тот возраст, когда, оставив детство позади, подростки напоминают жеребят. Она слушала, скромно играя с салфеткой, и рассеянно поглядывала по сторонам. Один раз поймала мой взгляд, застенчиво улыбнулась, и я, как последний болван, поспешно отвел глаза.

Они явно не в первый раз были в этом ресторане. Все заказали крольчатину, и девочка, когда ее подали, объявила аромат «божественным». Жан широко улыбался ей и называл «мадемуазель».

За ужином толстяк вдруг в шутливом отчаянии уронил ложку, и до меня донесся его голос:

— Черт меня побери, полковник, уж вам-то следовало бы понимать, как это важно! А вы… вы… не знаю, старина, просто не знаю…

— Я всего лишь говорю, — равнодушно и любезно ответил его суровый собеседник, — что на мой вкус неподвижный стрелок на постоянной позиции слишком рискует. Подвижность, Энтони, нанести удар и бежать, чтобы назавтра ударить снова, — вот это по мне.

Он сидел ко мне спиной, так что я не видел его лица.

И больше ничего не расслышал из их разговора.

 

В вестибюле было темно и соблазнительно пахло мокрым дождем. Известка пузырилась, а с потолка к полу извилистыми ручейками стекали полосы ржавчины. Кто-то черной краской вывел на стене: «Le Club Toledo». Стрелки, похоже, рисовали во времена революции. В конце длинного коридора голая лампочка освещала узкую черную дверь, открывавшуюся на верхние ступени сырой каменной лестницы, спиралью уходившей в чернильную темноту внизу. Всмотревшись, где-то в глубине можно было различить призрачное красноватое свечение. Под лестницей в сводчатом византийском проходе обнаружился винный погреб с пыльными неровными рядами бутылок. Гладкая речная галька, застилавшая пол, хрустела и слегка подавалась под ногой. Где же, черт побери, остальные любители джаза? На дальнем конце прохода между полками чудом открылась еще одна дверь — дубовая, обитая железом дверь, в которой зверских размеров обойные гвозди образовывали странный абстрактный узор. От этой двери еще несколько ступеней вниз привели в длинное узкое помещение, по-видимому, вырубленное в камне. Свечи оплывали на два десятка мраморных столиков, изуродованных поколениями неопрятных выпивох. Пол составляла все та же галька, а вдоль одной стены на тридцать или сорок футов тянулась цинковая стойка бара. Наверху потолочные балки футовой толщины держали на себе, сколько я мог судить, весь Левый берег. Турок в деловом костюме и в феске с кисточкой приветствовал меня на загадочном языке, а я сообщил ему, что я гость Клайда Расмуссена. Его имя совершило с турком маленькое чудо, и он бросил к моим ногам золотую улыбку, после чего с поклонами проводил к столику напротив бара, усадил спиной к каменной стене и правым боком к эстраде, расположенной не посередине, а ближе к моему концу помещения.

— Друг мсье Клайда пьет бурбон или скотч?

— Бурбон? Вы шутите!

— Ну конечно, — сказал он с горделивой улыбкой, — очень лучший бурбон, еще из до войны.

Быстрый переход