Тогда капрал поднял его на руки и уложил в постель, а сам, удобно расположившись в его кресле, решил допить бутылку настойки, но не довел до конца задуманного дела, заснул и храпел так громко, с таким присвистом и раскатами, что напугал спящего Ванслиперкена, в представлении которого эти удивительные звуки слились в одно общее с страшным кошмаром. Свеча догорела, и в каюте было совершенно темно. Ванслиперкен вдруг пробудился и громко вскрикнул: «Ни один смертный человек!» и разбудил капрала, который, вскочив впотьмах, задел и опрокинул стол и кресло, на котором сидел, разбил стаканы и, как бомба, вылетел из каюты, захлопнув за собою дверь. Весь этот шум показался Ванслиперкену адским шумом, и он лежал, не дыша, обливаясь холодным потом. Четверть часа спустя в каюту, как ни в чем не бывало, вошел со свечою в руке капрал и осведомился, не звал ли его лейтенант. На это тот передал ему свой кошмар и сказал, что слышал какой-то адский шум и грохот, на что капрал успокоил его, уверив, что все это был сон,
— Нет, нет, капрал, это был не сон, не уходите, останьтесь здесь в каюте!
— Слушаю, мингер! — отозвался капрал, задернув занавеси у кровати, и когда Ванслиперкен снова заснул, потихоньку подобрал все разбитые и уроненные предметы, привел все в каюте в надлежащий порядок и затем, так как уже рассветало, вышел из каюты.
Проснувшись поутру, Ванслиперкен позвонил, и на зов явился Костлявый.
Осмотревшись кругом и увидев, что все в полном порядке, лейтенант еще более убедился, что ночью здесь происходило нечто неладное, и под этим впечатлением был даже кроток и вежлив с Костлявым.
Синдик или не замечал, или же одобрял в душе это положение дела, считая Рамзая вполне подходящим супругом для своей дочери.
Рамзай же, взвесив свои чувства к молодой девушке, пришел к убеждению, что ему следует избегать ее общества, что было совершенно невозможно, пока он оставался в этом доме, покинуть же этот дом ему не позволял его долг по отношению к той идее, которой служил. Играть чувствами девушки он тоже не хотел и сознавал при этом, что, видя ее, не мог не полюбить ее. Но почему бы Вильгельмине не разделять его политических убеждений? Почему ему не открыться ей в конце концов, когда почва будет достаточно подготовлена? Обманывая ее отца относительно своих убеждений, он не хотел обманывать ее, не хотел взять обманом ее любви и ее руки.
— Итак, Вильгельмина, — сказал он однажды, сидя после обеда на диванчике рядом с девушкой, — итак, вы того мнения, что Вильгельм Нассауский — хороший человек?
— А вы разве другого мнения, Рамзай? — удивленно спросила девушка.
— Мы, мужчины, судим иначе. Наши политические убеждения одно, а мой частный взгляд на личность человека другое, и я, право, не нахожу оправданий поведению Вилльяма по отношению к несчастному королю Якову II, отцу его жены, против которого он восстал и которого лишил престола. Предположим, например, что какой-нибудь счастливец, став вашим мужем, в благодарность за то, что ваш отец отдал ему свое высшее сокровище, свою дочь, захватил бы все имущество вашего отца и оставил бы его нищим потому только, что нашлись бы люди, которые предложили ему поступить таким образом?
— Я никогда еще не смотрела на этот вопрос в таком свете, — сказала Вильгельмина, — но если этот поступок был бы непростителен для частного человека, то в деле, где от него зависит счастье целого народа, на него надобно смотреть иначе!
— Счастье целого народа, Вильгельмина! Почему так?
— Разве Яков II, ярый католик, не преследовал, не угнетал протестантскую веру, не делал свой народ несчастным?
— Не в этом суть, Вильгельмина! Счастье народа не зависит от религии! Религия всегда являлась только предлогом для вмешательства, когда другого, лучшего предлога не находилось под рукой. |