Вот почему капитан приказал заковать Дэвида и бросить его в трюм. Военный суд был назначен на послезавтра.
Ночью, накануне суда, мистер Стэнбоу вызвал меня и принялся расспрашивать, не знаю ли я каких-либо особых обстоятельств этого дела и не сделался ли Дэвид снова жертвой дурного обращения мистера Бёрка. Но мне было известно ровно столько же, сколько и капитану, правда, я попытался было напомнить об учиненной над виновным несправедливости, но мистер Стэнбоу лишь печально покачал головой. Тогда я предложил, что спущусь в трюм и лично расспрошу Дэвида, но это противоречило уставу: виновный должен быть изолирован вплоть до того времени, когда он предстанет перед судом. Итак, надлежало ожидать этого часа.
На следующий день, после корабельной приборки, то есть около десяти часов утра, в большой каюте собрался суд; стол в центре покрыли зеленой скатертью, на которую положили толстую Библию. Судьи — капитан Стэнбоу, два младших лейтенанта, боцман и Джеймс (как старший из гардемаринов, он был приглашен на заседание) — сели лицом к двери. По ту и другую их сторону встали с непокрытыми головами офицер судовой полиции с обнаженной шпагой в руке и офицер, представлявший обвинение; когда все заняли свои места, открылись двери и вошли матросы, разместившиеся полукругом. Старший помощник остался у себя в каюте.
Ввели арестованного; он был бледен, но совершенно спокоен. При виде этого человека, насильственно вырванного из своей, пусть ничем не примечательной, но счастливой жизни, мы вздрогнули: его лишили привычного уклада, и он слепо и бессмысленно пошел на преступление. Закон был против него, но даже служители закона в глубине души чувствовали, что закон не всегда бывает справедлив. И вот, хотя во всех сердцах билось единодушное желание простить его, этого человека, решившегося на убийство, все беды которого проистекли по нашей, а не его вине, он должен был быть осужден. Он стоял одной ногой в могиле, и нам, при всем сострадании к нему, не оставалось ничего другого, как окончательно столкнуть его туда. Еще до его прихода воцарилось всеобщее молчание, а подобные мысли, без сомнения, промелькнули у каждого, ибо на лицах присутствующих отразились одни и те же с трудом сдерживаемые чувства скорби и сострадания. Наконец прозвучал голос капитана:
— Ваше имя?
— Дэвид Мэнсон, — ответил арестованный тоном более твердым, чем тот, каким был задан вопрос.
— Сколько вам лет?
— Тридцать девять лет и три месяца.
— Где вы родились?
— В деревне Сэлташ.
— Дэвид Мэнсон, вы обвиняетесь в попытке в ночь с четвертого на пятое декабря убить мистера Бёрка.
— Обвинение верно, сэр.
— Какие причины подвигли вас на это преступление?
— Часть из них вам известна, мистер Стэнбоу, и мне нет нужды повторять их. Сейчас я расскажу о других.
С этими словами он вынул спрятанную на груди бумагу и положил ее на стол. Я узнал письмо, переданное ему три дня назад в Гибралтаре. Капитан взял его и прочел. Лицо мистера Стэнбоу исказилось мучительным волнением. Он протянул письмо соседу, тот, прочтя, в свою очередь отдал его сидящему рядом; так — из рук в руки — оно дошло до последнего и вновь оказалось на столе.
— Что в этом письме? — спросил офицер, выступавший обвинителем.
— Там говорится, сэр, что моя жена, оставшись при живом муже вдовой с пятью детьми, сначала продала все наше имущество, чтобы прокормить их. Затем она принялась просить милостыню! Наконец в день, когда милосердие окружающих иссякло, она, слыша плач несчастных голодных детей, украла хлеб у булочника. Благодаря смягчающим обстоятельствам, ее не повесили, но приговорили пожизненно к тюрьме, а детей моих отправили в приют как бродяжек. Вот что в этом письме! О! Мои дети, мои бедные дети! — рыдая, вскричал Дэвид, и в этом неожиданном крике звучала такая душевная мука, что у нас навернулись слезы на глаза. |