Собственно, из-за этого я и здесь. Нам с Мишелем и Людвигом необходимо посоветоваться, каким образом проскользнуть сквозь сети, которые стягиваются все плотнее вокруг нас. Если не остеречься, мы в один прекрасный день очутимся в положении безвыходном и останется нам одно — храбро пасть с оружием в руках. Это будет жертвой геройской, но бесполезной, тогда как выгоднее для Франции сохранить испытанных сынов отечества, содействие которых может в данную минуту принести существенную пользу.
— Не смотрите ли вы на это в черном свете? — спросил Гартман. — Разве положение действительно так опасно?
— К несчастью, — ответил партизан, уныло покачав головой, — я смотрю на него скорее в розовом, чем в черном свете. Не будь горсти самоотверженных патриотов и нескольких генералов, верных долгу, которые после уничтожения наших армий не задумались жертвовать собой для общего спасения, Франция погибла бы окончательно и навек померк бы яркий маяк, который светил всему миру. Впрочем, мысль эта была уже выражена французом.
— Неужели дошло до такой крайности? — вскричал Гартман с грустью.
— Приверженец павшего правительства осмелился сказать: «Finis Galliae» (конец Галлии), как некогда Костюшко сказал: «Finis Poloniae» (конец Польше).
— Да ведь это гнусно! Не может быть, чтоб существовали подобные подлецы и чтоб никто не зажимал им рта!
— Отвращение и презрение мстят им за нас. Какое нам дело до их клеветы?
— Все это ужасно. Империя привела Францию на грань гибели, сколько потребуется времени, чтоб мы поднялись опять!
— Менее, чем вы полагаете. Французы, нация рыцарская и мужественная, подобно Антею, как коснутся земли, вновь получают силы и поднимаются могущественнее прежнего. Ныне Франция унижена и повергнута в прах. Под их гнетом она почти безжизненна и бескровна, но дайте два года срока, и вы увидите ее с гордо поднятою головой, спокойным и сияющим надеждой взором, могущественнее, чем полгода назад. До войны величие ее было поддельным, тогда же оно будет настоящим, так как Франция, обновленная ужасною ванною из крови и перерожденная несчастьем, уже не согласится подло преклонить голову по прихоти какого-нибудь проходимца. Она захочет быть свободною, сама вести свои дела и заботиться о своей судьбе.
В эту минуту вольные стрелки спускались по крутому склону к шаровидной горе, которая занимала пространство в сто гектаров и со всех сторон окружена была высочайшими пиками.
— Вот, сударь, — сказал Оборотень партизану, — мы теперь у входа в одно из подземелий. Менее чем в четверть часа мы будем на месте. Могу я обратиться к вам с просьбою?
— Говорите, друг мой, чего вы желаете?
— Чрезвычайно важно для нас всех, чтоб вход в подземелье охранялся людьми верными, как скоро мы войдем в него.
— Ого! Разве ход этот известен? — вскричал Отто, обернувшись к контрабандисту и глядя ему прямо в глаза.
— Нет еще, по крайней мере, надеюсь, что нет, — ответил тот, не опуская глаз под пытливым взором, — но если не принять меру, на которою я вам указываю, легко могут открыть его в самом скором времени.
— То есть как же это?
— Я знаю, что говорю, сударь, только время еще не пришло объясниться, да и место неудобно для того; вы не замедлите узнать все.
— Положим, но этот вход не единственный же?
— Не беспокойтесь об остальных; я беру на себя приставить к ним караул.
Через четверть часа вольные стрелки были в подземелье, оставив десять человек, вполне надежных, стеречь вход.
— Вот и ладно, — пробормотал Оборотень, — мы посмеемся. |