Отто фон Валькфельд, Ивон Кердрель и их товарищи слушали с благоговением пророческие слова старца. Он провел рукою по лбу, гладкому как слоновая кость, печальная улыбка показалась на его бледных губах, и он продолжал:
— Однако оставим это. Как ни близко это будущее, я, без сомнения, не увижу его. О! Счастливо поколение, которое сменит нас, — оно увидит великие события, которые переродят устаревший мир.
Тут он обратился к начальникам вольных стрелков с вопросом:
— Вы все еще намерены завтра отправиться далее, господа?
— Долг предписывает нам это, — ответил Отто, — завтра на заре мы уже будем в дороге. Отчего вы не хотите следовать за нами? Не лучше ли было бы, особенно после оказанного нам гостеприимства, оставить на время ваш дом и уйти с нами?
Старик грустно покачал головою.
— Нет, — сказал он со вздохом, — это невозможно. Видели вы год, высеченный на лицевом фасаде этого старого дома?
— Да, 1574-й, — ответил Ивон, — это, верно, год его основания.
— Именно, — грустно сказал старик, — несколько лиц из нашего семейства чудом спаслись от Варфоломеевских убийств, и спустя два года после этого гнусного преступления, совершенного королем против народа своего, нашли убежище в этой местности, тогда еще не французской земле, но близкой к дорогой Франции, которую оставляли со слезами, чтоб свободно исповедовать гонимую веру, и куда, по крайней мере, ветром доносились через вершины гор испарения и благоухания родной земли. Более трехсот лет мы оставались маркарами; Эльзас присоединен был к Франции и, не расставаясь с Вогезами, мы опять очутились на родине. Теперь то же будет.
— Дай-то Бог! — пробормотал Отто.
— Целых три века ни бури, ни революции не могли вынудить нас расстаться с этим простым и мирным жилищем, с ним связаны свято чтимые семейные предания, со времени деда моего все близкие мне кончили жизнь в этом скромном доме, и я хочу умереть в нем и лечь возле них там, за стеной фермы, в саду, насаженном моим дедом. Не настаивайте же, господа, чтоб я следовал за вами. Я знаю, — прибавил он с грустной улыбкой, — что, оставаясь здесь, я подвергаюсь почти верной смерти, но решение мое принято, оно неизменно, ничто не оторвет меня от моего домашнего очага. Пусть придет неприятель, я готов встретить его. Не страшна смерть в мои года, она только соединит меня с теми, кого я любил, и последнее мое издыхание будет мольбою за Францию, мое дорогое и несчастное отечество!
— Да будет, по-вашему, — ответил Ивон с печальной почтительностью, — но клянусь, нам больно оставлять вас беззащитного и выдать, так сказать, оскорблениям врагов.
— Кто знает, не хорошо ли, чтоб так было, но я оставлю мстителей по себе: мои семь сыновей уйдут с вами и шестнадцать молодых работников моих, которые все мне сродни. Здесь нас останется только семь или восемь хилых стариков, белые волосы которых, быть может, и будут пощажены.
— Не обманывайте себя этою надеждой, пруссаки не принимают во внимание ни слабости, ни возраста, ни пола.
— Будет то, что угодно Богу. Он один властен в жизни и смерти. Пусть они убьют нас, только бесполезное совершат преступление, когда благодаря вам, господа, спасется все, что мне дорого. Неприятель не найдет также ни одного снопа хлеба, скот и лошади отведены в безопасное убежище, даже собаки он не отыщет на ферме. Что ж, им останется только нас убить, да дом сжечь. Положим, они сделают это, а польза-то какая в том? Лишнее позорное пятно ляжет на них, вот и все, и они бесноваться будут в бессильной ярости, когда, поражая нас, не вырвут ни одной жалобы. Впрочем, надо, чтоб эти разбойники знали, как эльзасцы, эти французы, которых они прикидываются будто считают немцами, умеют умирать за отечество, если не могут защищать его иначе, как своими трупами. |