|
Падилла отдал Мими свою кровь. Он лежал после переливания в той же комнате, где я его оставил, и посасывал апельсиновую дольку; хилое предплечье его было перевязано и вздувалось бугром, а в черных глазах за внешним безразличием угадывалась подспудная мысль, смутная, но настойчивая, устремленная в направлении, мне пока не различимом.
— Как Мими?
— Наверх забрали. Еще не совсем в себя пришла, но Каслмен считает, что шансы на поправку у нее немалые.
— Я к ней поднимусь. Пойдешь со мной?
— Нет, думаю, мне уже можно уйти. Поеду к себе. А ты что, хочешь остаться?
Я дал ему денег на такси, не желая, чтоб весь долгий путь до Гайд-парка он трясся в переполненном в этот праздничный вечер трамвае.
Он сунул деньги в карман рубашки и вдруг спросил изумленно:
— Послушай, это ты с бала так рано вернулся?
Мне было недосуг и неохота объяснять ему ситуацию, и я просто вышел.
Мими лежала в послеродовом отделении. Каслмен сказал, что в других палатах не было мест, а я подумал, что ее состояние тоже в некотором смысле можно отнести к послеродовому. Я поднялся наверх в просторное, с высокими окнами помещение, посреди которого увидел стол, на нем — овитую гирляндой зажженных лампочек елочку, а под нею — рождественский вертеп с белым ватным снегом и кукольными фигурками.
— Можете побыть здесь, — сказал Каслмен, — но на глаза никому не попадайтесь — выгонят. Думаю, она выкарабкается, хотя и сделала все, чтобы себя угробить, разве что вены не резала и не травилась.
Я сидел в темном углу возле ее постели. Время от времени входили медсестры, внося младенцев для кормления, и тогда слышались шепоты, сдавленные вскрики, кряхтенье и постанывание, тихий плач, скрип пружин под тяжестью приноравливающегося тела, ласковые уговоры и чмоканье. И я, захлестнутый злыми, гадкими чувствами, которым теперь, сидя в темноте возле постели больной, мог свободно предаваться, — горькой обидой, болью и ожесточением, внимая этим звукам, постепенно умиротворился. Дыхание успокоилось, и я огляделся, увидев место, куда меня забросил случай, других людей и другой мир, исполненный надежды на будущее.
Когда полночь взорвалась криками «ура!», ревом клаксонов, гудением дудок и победными возгласами, вся эта праздничная вакханалия донеслась сюда, за закрытые окна, лишь слабым отголоском, а жизнь здесь шла своим чередом, издавая тихие звуки — слабый шорох проклюнувшихся птенцов.
Около часа, очнувшись и осознав мое присутствие, Мими прошептала:
— Что ты здесь делаешь?
— Просто мне некуда больше идти.
По детскому плачу она поняла, где находится, и загрустила. Из обращенных ко мне слов стало ясно, что она еще не знает, чем обернется ее поступок — победой или поражением, чего больше в сделанном ею выборе — силы или слабости. И она ли обвела судьбу вокруг пальца или судьба подставила ей подножку. Растерянность ее была естественна, особенно сейчас, под звуки детского плача и почмокивания, в суете хлопотливого и неусыпного материнского бдения.
— Так или иначе, думаю, ты попала в хорошие руки, — сказал я.
Я вышел поразмяться и походил по отделению, наблюдая через стекло младенческие лица, а потом, поскольку мне никто не мешал и не останавливал — сестры, по-видимому, урвав минутку-другую для праздничного застолья, встречали Новый год, — никем не замеченный, проник туда, где принимали роды и за стеклянными дверями отдельных клетушек лежали женщины в невыносимых мучениях: громадные животы, раздираемые схватками, лица, искаженные страданием. Особенно врезалось в память одно лицо — оно морщилось, собираясь в складки, а из раскрытого рта несся крик, громкий и протяжный: женщина на все лады честила и проклинала мужа за его похоть и то наслаждение, что привело ее на эту койку. |