Изменить размер шрифта - +
Все еще не одетый, я присел на койку и, обдуваемый в тишине майского вечера легким ветерком из раскрытого окна, развернул записку. Там были адрес, телефон Теи и слова: «Пожалуйста, позвони мне завтра и не сердись на невольную бестактность».

Представляя себе ту ревность, которую она должна была испытывать, когда я, голый, беседовал с ней в дверях, и стыд ее за эту ревность, я не мог на нее сердиться. Признаться, я даже радовался визиту Теи, хотя явиться ко мне, оспорив таким образом право Софи именоваться истинной моей возлюбленной, и было с ее стороны известной дерзостью. Занимали меня и другие мысли: должен ли я ради вежливости и галантности пренебрегать опасностью влюбиться? Зачем? Неужели, благоговея перед чудом любви, стоит капитулировать и падать ниц перед каждой жертвой этого чувства? И не проявляем ли мы подчас эту слабость просто потому, что наше сердце временно свободно, так сказать, за неимением лучшего?

Все эти соображения остро интересовали меня и развлекали вопреки беспокойству, вызываемому разного рода шумами, в том числе и нежным шорохом, с которым лопались красноватые почки и распускалась молодая листва. Я размышлял о том, что предназначение женщины — любить, а потом рожать и растить детей. Я же играл любовью, легкомысленно ее отвергая. Можно, конечно, утешаться расхожей мудростью, будто подобное отношение также питается из глубинных источников и основу чувства это не затрагивает, однако мудрость эта, толкуемая расширительно, вела за собой догадку, что и изящная моя ироничность лишь внешняя оболочка по отношению к тяжести, лежавшей у меня на сердце, вызывая не только иронию, но и трепет. Разве взыскующий веры не способен смеяться?

В ту ночь я заснул как убитый и спал самозабвенно то поверх простыней, то кутаясь в них, все еще хранивших запах Софи, как бы осененный ее знаменем. Проснувшись, я счел себя готовым устремиться навстречу сияющему утру, но ошибся: тут же вспомнились ночные кошмары, какие-то видения, навеянные книгой, случайно оставленной Артуром, биографией одного из любимых его поэтов, где стаи шакалов атаковали абиссинский чумной город, надеясь поживиться трупами. -

Снизу несся голос Мими — она что-то неистово кричала и чертыхалась, хотя это был просто темпераментный разговор. День стоял ясный и свежий, и прелесть его казалась столь материально осязаемой, что хотелось взять ее в руки и ощупать. Зной притаился по углам двора, насыщая собой алые цветы, росшие в приспособленных для этой цели железных банках и кастрюлях. Но ослепительность утра при всей его роскоши вызывала головокружение, тошноту и чуть ли не колики. Лицо мое горело словно от пощечины, грозившей носовым кровотечением. Мне было тяжко и душно, как в преддверии обморока, вены набрякли и, казалось, готовы были лопнуть, руки и ноги немели, словно налитые свинцом, и тротуар жег ступни даже через подошвы. Духоту аптеки я не смог выносить даже в течение минуты, необходимой, чтобы проглотить чашку кофе, и, обессиленный, без завтрака, поплелся на трамвай, где, толкаясь в переполненном вагоне, кое-как добрался до работы и там уже рухнул в кресло — вытянулся в нем, раскинув ноги. Я чувствовал пульсацию крови в жилах, все во мне кипело и подрагивало, и не хотелось даже думать о том, чтобы встать. Окно и дверь были открыты, суетливое многолюдие на время стихло, погрузив помещение в спокойствие, торжественную пустоту зала судебных заседаний перед очередным туром склок и тяжб, в затишье на полях Фландрии, когда жаворонок, встрепенувшись и едва прочистив горлышко, рвется ввысь.

Но рабочий день шел своим чередом, дела множились, и я, абсолютно неспособный угнаться за ними, ощущал себя танцором, обхватившим даму в отчаянной и безуспешной попытке поймать ритм или превратиться в кружащегося в бешеной тарантелле безумца; я то двигался механически, с застывшим лицом, имитируя некий степенный немецкий танец, то пускался вприсядку в «казачке» и дрыгал ногами, словно юнец, лишь недавно освоивший первоначальные па чарльстона.

Быстрый переход