Бабуля купила у него «Американскую энциклопедию» — кажется, 1892 года, и заставляла нас с Саймоном ее читать; да и старик, где бы нас ни встретил, всегда спрашивал, как идет чтение. Полагаю, он надеялся, что энциклопедия сделает нас равнодушными к религии. Сам он стал атеистом, после того как оказался свидетелем избиения евреев в родном городе. Из подвала, где он прятался, ему было видно, как один рабочий помочился на труп только что убитого младшего брата его жены.
— Так что не надо говорить мне о Боге, — сказал он.
Однако именно он постоянно говорил о Боге. И хотя миссис Антикол была набожной женщиной, он задумал грандиозное богохульство — по большим праздникам подъезжал на кобыле со слезящимися от конъюнктивита глазами к реформистской синагоге и привязывал ее рядом с шикарными тачками богатых евреев, которые пялились на странную парочку, и это, принижая их, доставляло ему мрачное удовольствие до самого конца жизни. Умер он от пневмонии, простудившись в дождливую погоду.
В день памяти мистера Лоша Бабуля тем не менее зажигала свечку; когда что-то пекла, бросала на угли кусок теста — своего рода жертвоприношение; заговаривала зубную боль и отводила дурной глаз. Это была домашняя магия, не имевшая ничего общего с великим Создателем, который поворачивал течение вод и уничтожил Гоморру, но все-таки и она имела отношение к религии. Мы, горстка евреев, жили по соседству с религиозными поляками — на каждой кухонной стене картинки с раздувшимися кровоточащими сердцами, открытки со святыми, корзины с засохшими цветами, прикрепленные к дверям, причастия, Пасха, Рождество. Иногда нас преследовали, закидывали камнями, кусали и били, называя христоубийцами — всех, даже Джорджи, — и склоняя — нравилось нам это или нет — к чему-то вроде мистического противостояния. Впрочем, я от этого не особенно страдал или печалился, поскольку был по природе слишком веселым и проказливым, чтобы принимать все подряд близко к сердцу, и смотрел на это как на неизбежность вроде драк — стенка на стенку — уличных банд или вечерних разборок местных бродяг, крушивших заборы, поливавших грязной бранью девиц и нападавших на незнакомцев. Не в моей натуре было класть свою голову за религиозные тонкости — хотя некоторые мои друзья и товарищи по играм оказывались порой среди этого сброда, чтобы подстеречь меня за углом и отрезать путь к дому. Саймон не путался с ними. Школа занимала его больше, чем меня, и потом у него было собственное мировоззрение, почерпнутое частично у
Натти Бампо, Квентина Дорварда, Тома Брауна, Кларка из Каскаскии, посланца, принесшего хорошие известия от Ратисбона и прочих, — и это делало его более независимым. Я был всего лишь жалким дублером, и он не брал меня, когда занимался атлетикой по Сэндоу или с помощью специального снаряда укреплял сухожилия запястья. Я же тяготел к дружеским связям, но все они ограничивались старыми привязанностями. Дольше всего я дружил со Стахом Копецом, сыном акушерки, окончившей Школу акушерок на Милуоки-авеню. У зажиточных Копецов имелось электрическое пианино и линолеум во всех комнатах, но Стах был вором и я, водясь с ним, тоже подворовывал — уголь из грузовиков, белье, сушившееся на веревках, презервативы из маленьких магазинчиков и мелочь с прилавков газетных киосков. В основном я это делал, чтобы выказать сноровку, хотя Стах придумал еще одну игру — раздеваться в подвале и примерять украденные девчачьи тряпки. Потом он снюхался с одной бандой. Как-то холодным днем — землю тогда чуть припорошил снежок — они меня окружили; я сидел на вмерзшем в землю ящике и ел вафли «Набиско». Главным у них был головорез-недоросток, малец лет тринадцати с печальным взглядом. Его обвинения поддерживал Муня Стаплански, которого в это время переводили из исправительного заведения Святого Карла в заведение такого же рода в Понтиаке.
— Маленький жиденыш, ты посмел ударить моего брата? — сказал Муня. |