Джорджи пришлось унести в дом.
Я посадил его у печки и вышел. Зато Анна у своих дверей залила меня слезами и измусолила поцелуями, увидев мою растерянность от расставания с родными, — чувство для меня преходящее, скорее отзвук состояния матери, понимавшей, что ее сыновья слишком рано столкнутся с трудностями. Однако больше всех плакала Анна, которая и устроила меня на это место, — босиком, с огромной копной волос, в черном платье, застегнутом не на все пуговицы.
— Ты будешь для меня как сын, — говорила она, — будешь моим Говардом.
Она забрала у меня холщовую сумку с бельем и проводила в комнату Говарда между кухней и туалетом.
Говард убежал из дома. Приписав себе лишний год, он вместе с Джо Кинсменом, сыном владельца похоронного бюро, поступил в морскую пехоту. Родные пытались вызволить их оттуда, но к тому времени те уже достигли берегов Никарагуа и сражались с сандинистами. Анна горевала так, словно сын уже умер. В ней, крупной и мощной, все было чрезмерным, даже с физической стороны: лоб усеян родинками, прыщами, волосками, шишками; бычья шея; рыжие курчавые волосы, нисколько ее не красившие, свисали сзади спутанным утиным хвостом, а спереди небрежными космами заканчивались задолго до ушей. Когда-то сильный голос вконец испортили частый плач и астма, по тем же причинам пожелтели белки глаз, лицо обрело печальное выражение, а дух не хотел смириться с тем, с чем смирялись и более несчастные люди.
— А чего еще ждала эта женщина? — говорила Бабушка Лош, взвешивая суть проблемы и получая от этого привычное удовольствие. — Брат нашел ей мужа, купил тому дело, двоих детей она родила в собственном доме, владея в придачу кое-каким имуществом. А могла бы застрять в шляпной мастерской у окружной дороги на Уобаш-авеню, где начинала карьеру.
Эту информацию она выдала после визита самой кузины Анны — та пришла к нам потолковать с Бабулей как с умной женщиной, в костюме, шляпе, туфлях, и поглядывала на себя в зеркало — не время от времени, а постоянно, ужасно недовольная своим видом; даже в самые тягостные моменты, когда рот ее кривился от рыданий, она продолжала ловить свое отражение. Мама, перехватив волосы цветной косынкой, подпаливала на огне цыпленка.
— Дорогая, с твоим сыном ничего не случится. Он благополучно вернется домой, — отвечала старуха на слезы Анны, произнеся первое слово по-русски. — Не у тебя одной там сын.
— Я не велела водиться с сыном гробовщика. Какой он ему друг? Он и втянул его в эту историю.
Она окрестила Кинсменов вестниками смерти и, как мне стало известно, обходила их дом стороной, отправляясь за покупками, хотя раньше всегда хвасталась, что миссис Кинсмен, полная, энергичная, себе на уме женщина, ее ближайшая подруга и почти сестра — из тех, богатых Кинсменов. Кинсмены хоронили дядю Коблинов, банковского служащего, а Фридль Коблин и дочь Кинсменов ходили к одному педагогу по дикции. У Фридль был дефект Моисея, чью руку недремлющий ангел направил в угли*, но со временем речь ее стала плавной — заикание исчезло. Спустя годы на футбольном матче, торгуя хот-догами, я слышал, как она говорила с кем-то; Фридль не узнала меня в белой шапочке, а я хорошо помнил то время, когда она бубнила:
— Когда изморозь коснется тыкв.
Припомнилась также клятва кузины Анны, что я женюсь на Фридль, когда вырасту. Она произнесла ее в тот день, когда, рыдая, обнимала меня на крыльце:
— Послушай, Оги, ты будешь мне сыном, мужем моей дочери, mein kind!
В тот момент она в очередной раз уступала Говарда смерти.
Мысль о будущей свадьбе не выходила у нее из головы. Когда, натачивая газонокосилку, я порезал руку, она успокоила меня:
— До свадьбы заживет. — И добавила: — Лучше выйти замуж за того, кого знаешь всю жизнь; нет ничего хуже незнакомцев. |