Потом добавлю, что хочу помочь, поскольку мне больно видеть ее в таком состоянии.
Но я молчу, поскольку не знаю, с чего в Нью-Йорке принято выражать сопереживание. В этих блистательных стеклянных долинах я чужак, незнакомый с нормами и кодексами. В итоге я решаюсь заговорить. Иначе, как мне кажется, она подумает, что я — один из множества равнодушных людей и она вызывает у меня не больше сочувствия, чем какая-нибудь алкоголичка, блюющая в метро. Я не сомневаюсь: будь она некрасивой, или обычной, или даже просто хорошенькой, я бы тут же обратился к ней, предложил бы свой носовой платок, повел бы куда-нибудь в пиццерию, заказал бы ей мартини или цветы на дом, послал красивую открытку и отдубасил бы ее мужа за то, что тот над ней издевается. Но я ослеплен ее бесконечной красотой и потому не нахожу слов. Каждая встречавшаяся мне женщина, которую мир восхвалял и отмечал за исключительную внешность, получала вдобавок ключи от своего невыносимого одиночества — этой обязательной платы за красоту.
Я отложил журнал и, не глядя на женщину, сказал:
— Прошу прощения, мэм. Меня зовут Том Винго. Я из Южной Каролины. Могу ли я что-нибудь для вас сделать? Мне невыносимо видеть, что вам так плохо.
Женщина лишь сердито замотала головой и заплакала еще сильнее. Судя по всему, звук моего голоса лишь добавил ей страданий.
— Простите меня великодушно, — продолжал скулить я. — Может, вам принести воды?
— Я пришла на прием к чертову психиатру! — воскликнула она сквозь слезы. — И не нуждаюсь в помощи одного из ее чертовых пациентов.
— Вы не совсем правы, мэм. Я не являюсь пациентом доктора Лоуэнстайн.
— Почему тогда ошиваетесь возле ее кабинета? Здесь не автобусная остановка.
Незнакомка раскрыла сумочку и принялась что-то искать. Я услышал звяканье ключей.
— Можете принести мне бумажный платок? Кажется, я забыла свои.
Довольный тем, что хоть как-то пригодился, и избавленный от необходимости объяснять, почему меня сюда занесло, я кинулся в приемную. Миссис Барбер подала мне несколько бумажных платков и шепнула:
— Мистер Каролина, она в ужасном состоянии.
Я вернулся в комнату ожидания и подал женщине платки. Та поблагодарила и высморкалась. Я всегда находил до жути странным, что красивым женщинам приходится сморкаться; это почти неприлично, что и в их организме существуют весьма прозаические отправления. Женщина вытерла слезы, запачкав тушью для ресниц свои подрумяненные щеки. Затем полезла в сумочку от «Гуччи», достала пудреницу и стала умело подправлять макияж.
— Благодарю вас, — произнесла она, постепенно успокаиваясь. — И простите за резкость. У меня сейчас очень трудное время.
— Это связано с мужчиной? — уточнил я.
— А когда это не связано с мужчиной? — печально и устало заметила она.
— Хотите, я его поколочу? — предложил я, берясь за свежий номер «Ньюйоркера».
— Ни в коем случае, — вспылила она. — Я его очень люблю.
— Я просто предложил. Так всегда говорил мой брат Люк. Если в школе кто-то задевал меня или сестру, он спрашивал: «Хочешь, я их поколочу?» Мы никогда не соглашались, но от этой фразы нам становилось легче.
Незнакомка улыбнулась, но улыбка быстро сменилась трогательной гримасой. Женщина была настолько красива, что гримаса лишь подчеркнула очарование ее лица с высокими скулами.
— Я хожу к психиатру более четырех лет, — сообщила она, продолжая возиться с ресницами, — но так и не решила, нравится ли мне этот сукин сын.
— Должно быть, у вас отличная страховка, — предположил я. |