— Моей приятельнице совсем плохо. За терпение я угощу вас выпивкой.
— Непременно ее дождусь, доктор.
Итак, мы с сестрой — близнецы Батшебы и дети бури — начали свой жизненный путь в Коллетоне. В течение первых шести лет мы не выезжали за пределы округа. Мне не вспомнить то время; оно затерялось в лабиринтах памяти и тесно переплелось с бесконечно прекрасными картинами прибрежного острова. Если верить нашей матери, эти ранние годы протекали так: ее дети росли, считая это своим первым серьезным делом, а она была рядом, когда мы делали первые шаги, произносили первые неуклюжие слова, выкрикивая их реке, бегали по душистым летним лугам и поливали друг друга из шланга.
Области раннего детства для меня закрыты. Конечно, время текло и там, двигаясь от летнего солнцестояния к зимнему. Я играл под непрестанным взглядом синих материнских глаз, имевших своеобразное великолепие с оттенком боли и страдания. Материнские глаза представлялись мне прекрасными цветами. Мне казалось, что матери никак не насытиться общением с нами. Любая наша фраза, любая мысль приводили ее в восторг. Мы бегали босиком по траве и резвились под звуки ее смеха. Позже мать заявляла, что относится к тем женщинам, которые обожают младенцев и маленьких детей. И целых шесть лет — изумительных, солнечных — она вкладывала сердце в свои материнские обязанности. В годы нашего раннего детства ей приходилось нелегко, зато потом мы вдоволь наслушались жалоб, каких трудов ей стоил каждый прожитый день. Но это потом. А пока мы были светловолосыми восторженными детишками, готовыми беспрестанно носиться, постигать лесные тайны и перенимать от матери ее изумительное восприятие мира. Тогда мы не знали, что наша мать — глубоко несчастная женщина. Не знали мы и того, что она никогда не простит нам взросления. Взросление было сравнимо лишь с другим тягчайшим преступлением, стоявшим на первом месте, — нашим появлением на свет. Не скажу, что мать схватывала уроки жизни на лету. Мы родились в доме, полном сложностей, драматических событий и боли. Мы росли типичными южанами. В каждом южанине под слоем одних традиционных представлений залегают другие, более древние.
Мой отец всегда возвращался домой затемно. Когда на крыльце раздавались его шаги, я обычно уже лежал в постели. Постепенно отец начал ассоциироваться у меня с темнотой. Когда он приходил, у матери менялся голос, оттуда исчезала вся музыкальность. Едва отец открывал дверь, мать становилась другой женщиной, обстановка в доме тоже менялась. За ужином родители говорили тихо, стараясь не разбудить спящих детей. Я вслушивался в доносившийся шепот. Обсуждения касались событий прошедшего дня.
Однажды я услышал материнский плач. Отец ударил ее. Но на следующее утро, перед уходом на работу, отец поцеловал мать в губы.
Бывали дни, когда мать вообще с нами не общалась. Она садилась на крыльце и смотрела на реку, на городок Коллетон; ее взор был затуманен меланхолическим смирением и безразличием, нарушить которое не мог даже наш плач. Ее неподвижность пугала нас. Мать рассеянно водила длинными пальцами по нашим волосам. Из ее глаз текли слезы, но выражение лица оставалось неизменным. Мы научились молча переживать материнские приступы меланхолии и окружали ее светловолосым защитным кругом. Проникнуть внутрь мы не могли; своими душевными мучениями мать с нами не делилась. То, что она раскрывала миру и семье, было лишь частью ее личности, частью малой и наименее значимой, неким парчовым фасадом, расшитым филигранью. Собирать мозаику материнского характера — занятие неблагодарное; к тому же мать утаивала самые важные фрагменты. Всю жизнь я изучаю свою мать и не могу сказать, что знаю ее. В чем-то она была для меня идеальной матерью, в чем-то — образцом апокалипсиса.
Я пытался понять женщин, и это навязчивое желание оставило во мне ярость и недоумение. Между обоими полами лежал громадный океан, пересекать который опасно. |