Благодаря подобному приему человек выглядел самым настоящим слепцом.
«Глаза», «язву» и «рану» Пикуик купил довольно давно в одной бойко торгующей лавке на улице Труз-Ваш.
Кроасс прикрепил к шее Пипо веревку, конец которой держал в руке. Что касается Пикуика, то он с помощью целой системы перевязок спрятал свою левую руку под камзол. Таким образом он превратился в одного из самых жалких одноруких инвалидов. Два наших приятеля, наспех снаряженные, принялись слоняться по улицам; Кроасс-слепец опирался на руку однорукого Пикуика, а скачущий, зевающий и смертельно усталый Пипо тянул за веревку.
Через каждые десять шагов Пикуик останавливался и стонущим голосом взывал к милосердию прохожих в следующих выражениях:
— Молю о милосердии, жалости и сострадании для моего товарища по оружию, ослепленному выстрелом из аркебузы прямо в лицо в битве при Вимори, где он сражался рядом с великим Генрихом де Гизом! Проявите сострадание и ко мне самому, которому гнусный безбожник из Наварры отсек руку одним ударом обоюдоострого меча во время битвы при Кутра!
— Ты разрываешь мне сердце! — говорил Кроасс, который, обладая неуравновешенным и бурным воображением, быстро дошел до того, что уверовал в свое участие в битве при Вимори.
— Увы! — пронзительно кричал Пикуик. — Неужто вы допустите, чтобы два верных защитника, два храбрых солдата великого Генриха умерли голодной смертью? Неужто я буду вынужден съесть ту единственную руку, что у меня осталась?
Кроасс плакал. Пикуик издавал такие крики, что можно было подумать, будто все нищие города являлись его учителями. Однако оттого, что люди были слишком озабочены своей собственной судьбой в эти дни волнений и тревог, и оттого, что они уже привыкли к многочисленным представлениям, подобным этому, они делали вид, что ничего не слышат.
К полудню двое несчастных великанов Бельгодера не получили ничего, кроме несколько раз сказанного «ступайте с миром!», что было весьма скудной пищей. Только к вечеру, когда они, уже полумертвые от голода, валились с ног от усталости, а головы у них от отчаяния шли кругом, они получили подряд три обола, два денье, ячменный хлебец и две сырые луковицы. Три обола и два денье кое-как обеспечивали завтрак на следующее утро. Луковицы и хлебец были с наслаждением съедены. Но когда они закончили свою трапезу у подножия каменной тумбы, где нашли временное пристанище, они вдруг заметил, что остались вдвоем: Пипо удрал!..
— Неблагодарный! — сказал Кроасс, издав вздох и подумав о той половине цыпленка, которую столь величественно пожаловал псу накануне.
Следующий день был для обоих нищих столь же злополучным, как и предыдущий. Через три дня такого существования Пикуик понял, что над ним довлеет страшный рок и что ему самой судьбой предназначено умереть с голоду. От него осталась одна тень. Что же касается Кроасса, то он, казалось, вытянулся вверх еще на целый фут.
Вечером четвертого дня, после того как они попрошайничали, умоляли, безуспешно пытались дать представление и показать свое искусство и еще более безуспешно пытались украсть выставленный на прилавок товар, изнуренные и доведенные до изнеможения, изнывающие от нищеты и отчаяния, они добрались до Монмартрских ворот в момент, когда те должны были вот-вот закрыться. Поскольку Париж наводил на них ужас, они вышли за город, уселись у какого-то дуба и заплакали. А вернее, Кроасс плакал за двоих. Его бесконечно длинное тело, доведенное до крайнего истощения, растянулось у подножия дерева. Костлявые пальцы вырывали травинку за травинкой, а по щекам текли крупные слезы.
Что же до Пикуика, то он, сжав свои тонкие губы, грустно подергивал кончиком заостренного носа; суровые и внимательные глаза что-то напряженно выискивали.
— Желудь… — сказал он вдруг.
— Два, три… десять желудей, — сказал Кроасс, оживляясь. |