|
Но ощущение схвачено верно, ведь и впрямь в этом году природа благоволит к нам. Во всяком случае я вряд ли когда наблюдал столь идеальные условия для сева.
Когда шестой, последний удар на мгновенье переходит в дремотный жужжащий гул, который хмуро растворяется в бесконечности, все замолкают, а я тотчас замечаю в огромном, до потолка, зеркале за дальним сервантом себя самого — тощенького малорослого постреленка, что стоит в крахмальной белой блузе, спрятав поджатые пальцы одной босой ноги за другую и в напряженном ожидании покачивается, нервно поводя белками глаз. Хозяин делает движение, и мой взгляд сразу возвращается к столу, тогда как тот всего лишь хотел сделать свою мысль для гостя нагляднее и теперь обводит широким, округлым и благостным движением руки с вилкой всю собравшуюся за столом семью: жену, ее вдовую сестру, двоих юных девятнадцати-или двадцатилетних девиц дочерей и двоих взрослых племянников — мужчин лет уже за двадцать пять, на чьи одинаковые мощные загривки я смотрю снизу вверх даже когда стою, а они сидят, и чьи скуластые, с квадратными челюстями лица красны и обветренны. Обведя их всех жестом патриарха, Сэмюэль Тернер глотает, тщательно прочищает горло, затем с мягким юмором высказывается:
Тут закавыка в том, сэр, что моих-то домочадцев вряд ли так уж радует приход столь суматошного времени года — небось привыкли за зиму к любезной праздности. (Раздается смех, возгласы вроде “да ну тебя, папа!”, а один из младших мужчин, перекрывая общий гомон, взывает укоризненно: “Дядя Сэм, да вы просто клевещете на своих трудолюбивых, усердных племянников!”).
Я перевожу взгляд на торговца: его красное, изрытое оспинами лицо смешливо сморщено, сбоку на подбородке след струйки соуса. Мисс Луиза, старшая из дочерей, смотрит с вежливой туманной полуулыбкой, вдруг вспыхивает, роняет салфетку, я бросаюсь за ней под стол, вновь расстилаю у нее на коленях.
С приходом сумерек веселье понемногу утихает, уступая место неспешной обстоятельной беседе; женщины молчат, только мужчины беззаботно, с набитыми ртами, переговариваются, а я то и дело обхожу стол с фарфоровым кувшином пенного сидра, потом становлюсь на свое постоянное место позади толстошеих племянников, возвратясь к излюбленной стойке аиста, и медленно перевожу взгляд на вечереющие окрестности. За балюстрадой веранды пологими зелеными увалами опускается выпасной луг, тянется до самого сосняка. На жесткой сорной траве пасется десятка два овец — медлительно жуют в желтоватом свете, за ними по пятам ходит овчарка колли и маленькая кривоногая пастушка негритянка. Еще ниже, совсем вдалеке, где луг от хмуро темнеющего леса отделен бревенчатой гатью, я вижу порожний фургон, запряженный двумя длинноухими мулами — это их последняя за день ходка от лабаза к лесопилке, при которой есть и мельница. На козлах негр в желтой соломенной шляпе набекрень. Пока я смотрю, он все пытается почесать спину: сперва снизу, от пояса ужом пробирается левая рука, потом крюком через плечо правая напрасно тянется черными пальцами, пытаясь достать до очага несносного зуда. В конце концов он, пошатываясь, встает на ноги и, не останавливая мулов, тяжкой поступью влекущих тряский, кренящийся фургон вниз по склону, чешется по-коровьи — вниз-вверх спиной об угловой шест навеса.
Почему-то меня это зрелище донельзя развеселило, и я вдруг замечаю, что хихикаю себе под нос, хотя и не так громко, чтобы заметили белые господа. Бегут мгновенья, а я все смотрю на телегу, как она, раскачиваясь, плывет вдоль опушки леса, — ее возница опять сидит, стук копыт, скрип колесных осей будто приблизился, потом вновь стал отдаленным, это мулы с телегой перевалили мостик, заворачивают вдоль топкого нижнего края мельничной или, лучше сказать, заводской запруды, по глади которой величаво и беззвучно скользят два белых лебедя, и, наконец, фургон, уже в лесной тени, исчезает за белым силуэтом лесопилки с ее монотонным медленным вжиканьем железа по терзаемой древесине, еле слышно долетающим сквозь густеющий сумрак: вжи-ик, вжи-ик, вжи-ик. |