|
Но то было лишь подобие игры, зачаточное, не требующее мозгов, так играют и глупые котята. Став старше, я волей-неволей начинаю понимать, что Уош почти не имеет запаса слов для разговора. А я живу с белыми бок о бок и впитываю их язык каждодневно. Неустанно их подслушиваю — говор, восклицания, даже манеру смеяться, и все это без конца вибрирует, звучит в моем воображении. Мать уже дразнит меня за мое попугайское подражание белым; дразнит — но с гордостью. Уошу внятны другие звуки — даже сейчас я это понимаю — голоса негров, неуклюже пытающихся одолеть язык, которому их не учат, которого они не знают, язык, остающийся чуждым и несподручным. Из-за обедненного, ломаного языка то, как Уош изъясняется, начинает казаться мне бессмыслицей, детским лепетом, таким же путаным, как мысли в его голове; и постепенно, сам себе не отдавая в этом отчета, я уплываю прочь от бывшего приятеля, все глубже ухожу в свое молчаливое, не дающее ни на миг расслабиться мучительное и непомерное одиночество, а он остается позади, недоразвитый и позабытый.
Пока я не могу еще прочесть “Жизнь и смерть мистера Гадмена”, даже названия не прочту, вдобавок обладание этой книгой пугает меня, потому что я украл ее, но в то же время образ книги как таковой преисполняет меня вожделения, и при мысли о ней у меня холодеет в груди. (Хотя радостей чтения я сподобился поздно и до сих пор не умею читать правильно , грубые очертания простейших слов я усвоил еще лет с шести, когда Сэмюэлю Тернеру, хозяину педантичному, аккуратному и организованному, вконец надоело, что крахмал путают с мукой, корицу с мускатным орехом и наоборот, и он повелел снабдить ярлыком каждый ящичек и коробочку, бочонок и банку, каждый мешочек и кувшинчик в просторном кухонном погребе, куда мать гоняла меня по сто раз на дню. Ему как-то не приходило в голову, что неграм, ни один из которых все равно читать не умеет, невдомек будут все эти выведенные красной краской иероглифы; все равно Сдобромутру придется на пробу сунуть коричневый палец в бочонок, хоть на нем и написано четко и ясно: “ПАТОКА”, причем и это не спасет от оплошностей, все равно к чаю нет-нет да и подадут вместо сахара соль. Тем не менее такая система тешила в Сэмюэле Тернере тягу к порядку, а мне, хотя моего существования в то время он еще не замечал, все эти аккуратные буковки, отчетливо различимые в холодном погребе при свете масляной лампадки, послужили первым и единственным букварем. Скачок от МЯТЫ, СЕЛИТРЫ и ГРУДИНКИ к “Жизни и смерти мистера Гадмена” огромен, однако, когда вся твоя литература это сотня табличек в темном погребе, возникает одновременно и пресыщение, и разочарование, и такое обрушивается желание заиметь книгу, что страх по сравнению с ним — ничто. Так-то оно так, но все равно случай произошел неприятный. В библиотеке Сэмюэля Тернера, куда мама отправилась за новым серебряным черпаком, книги в шикарных кожаных переплетах, том к тому, ряд к ряду стояли за проволочными сетками, запертые, как звери в клетке. Войдя вместе с нею, в то утро я проболтался там достаточно долго, и мой взгляд привлекли два почти одинаковых на вид и по размеру тома, лежавшие вместе на столе. Открыв один из них и увидев, какое там изобилие, кишение слов, я испытал уже знакомое жадное возбуждение, пронзившее холодом все нутро, и страх перед ним отступил, так что в тот же день чуть позже я вновь прокрался в библиотеку, взял эту книгу, прикрыв мешком из-под муки, а ту, что была с ней в паре, оставил — она, как я узнал впоследствии, называлась “Кладезь благодати”. Как я с замиранием сердца и ожидал, об исчезновении книги заговорили по всему дому. Впрочем, противу ожиданиям, я не очень-то испугался — видимо, инстинктивно сообразил, что, хотя белые совершенно справедливо подозревают ниггеров в склонности тащить все, что не прибито гвоздями, им никогда не придет в голову винить негра в покраже книги.
Все утро, сидя на корточках в тени кухни, я с вожделением думаю о “Жизни и смерти мистера Гадмена”: хватит ли у меня храбрости добыть книжку оттуда, где она у меня припрятана, и сумею ли я расположиться для чтения так, чтобы меня не поймали. |