|
Одно мгновение заключает в себе иногда чувство вечности, так как, когда мы понастоящему счастливы, мы знаем, что умереть невозможно. Всегда, когда душа чувствует самое себя, она чувствует вечную жизнь.
Твое посвящение отложено. Твои дни и ночи наполнены теперь только теми видениями, которыми счастливое сердце убаюкивает воображение, чуждое зла.
Простите меня, сильфы, если я спрашиваю себя, не лучше ли, не прекраснее ли подобные видения, чем вы...
Они стояли на берегу и глядели на солнце, исчезавшее в волнах. Сколько времени жили они на острове? Не все ли это равно? Месяцы, годы, может быть, — к чему считать это время счастья? Можно пережить целые века в одно мгновение. Так мы измеряем порывы наших чувств или наши скорби длительностью наших мечтаний или количеством чувств, порождаемых этими мечтаниями.
Солнце медленно закатывалось, воздух был душен и тяжел; на море недалеко от берега неподвижно застыл величественный корабль, на деревьях ни один листок не шевелился.
Виола приблизилась к Занони, какое-то предчувствие, которое она не могла определить, заставляло быстрее биться ее сердце; она взглянула на Занони и была поражена выражением его лица: оно являло озабоченность, волнение, беспокойство.
— Это спокойствие пугает меня, — тихо сказала она.
Занони, казалось, не слыхал ее. Он тихо говорил сам с собою, его глаза с беспокойством осматривали горизонт. Она не знала почему, но этот взгляд, вопрошавший пространство, эти слова, произнесенные на неизвестном наречии, смутно оживили в ней суеверное чувство. Она сделалась боязливее с того дня, когда узнала, что должна стать матерью. Странный кризис в жизни женщины и ее любви! Что-то, что еще не родилось, оспаривает уже ее сердце у того, кто до сих пор безраздельно господствовал в нем.
— Занони! Посмотри на меня, — сказала она, беря его за руку.
Он повернулся к ней.
— Ты бледна, Виола! Твои руки дрожат.
— Это правда, я чувствую, точно какой-то враг приближается к нам.
— И твой инстинкт не обманывает тебя. К нам действительно приближается враг. Я вижу его сквозь эту тяжелую атмосферу, я слышу его сквозь молчание. Видишь ли ты, сколько насекомых на листьях? Они почти невидимы. Они следуют за дыханием врага. Это поветрие бубонной чумы!
Он еще говорил, как вдруг с ветвей дерева, под которым они стояли, к ногам Виолы упала птица, она взмахнула несколько раз крыльями, вытянулась и замерла.
— О, Виола, — сказал Занони с глубоким волнением, — вот смерть! Разве ты не боишься умереть?
— Оставить тебя? О да!
— Но если бы я мог передать тебе тайну, как победить смерть, если бы я мог остановить для твоей молодости течение времени, если бы я мог...
Он вдруг остановился, взгляд Виолы выражал ужас, лицо и губы были бледны.
— Не говори мне так, не смотри на меня так, — сказала она, невольно отстраняясь. — Ты меня пугаешь... О! Не говори так, я стала бы бояться, не за себя, но за моего ребенка!
— Твоего ребенка! Но разве бы ты отказалась для твоего ребенка от этого чудного дара?
— Занони!
— Ну, что же?
— Солнце исчезло у нас из глаз, но для того, чтобы показаться другим глазам. Исчезнуть из этого света — это значит жить там, наверху. О, мой возлюбленный! О, мой супруг, — продолжала она со странной и неожиданной живостью, — скажи мне, что ты шутил, что ты хотел посмеяться над моим легковерием! Чума не так ужасна, как твои слова.
Чело Занони омрачилось, он молча глядел на нее несколько секунд.
— Что дает тебе право сомневаться во мне? — почти сурово спросил он.
— О! Прости меня, прости! Ничто! — вскричала Виола, рыдая и бросаясь ему на грудь. — Я не хочу верить даже твоим словам, если они обвиняют тебя. |