|
Не думай, что Анрио, проснувшись завтра, забудет твои угрозы. Он самый злопамятный из смертных. Завтра утром ты должен сделать что-нибудь, чтобы успокоить его!
— Верно, — согласился Дюма. — Я был слишком неосмотрителен. А теперь, я думаю, у нас нет больше никаких дел, так как мы согласовали все, что касается наших завтрашних забот. Я вижу в списке мошенника, которого давно отметил для себя, хотя его преступление обеспечило мне целое состояние, Нико, этот эбертист!
— А молодой Андре Шенье, поэт? Да, совсем забыл. Это его мы обезглавили сегодня! Революционная добродетель торжествует. Его собственный брат отрекся от него!
— Здесь есть еще иностранка — итальянка. Но не могу найти предъявленных ей обвинений.
— Все равно мы должны казнить ее, для круглого счета. Восемьдесят звучит лучше, чем семьдесят девять!
Тут судебный исполнитель принес записку с просьбой Анрио.
— Ага! Прекрасно, — сказал Тэнвиль, схватив брошенный ему Дюма свернутый в трубку лист со списком приговоренных. — Не отказывай никому в последней молитве; по крайней мере, это не уменьшит наш поминальный список. Но я должен отдать справедливость Анрио и сказать, что он никогда, не просит уменьшить, а, напротив, всегда требует увеличить число включенных сюда врагов. Покойной ночи! Я очень устал. Мой эскорт ждет внизу. Только так я могу осмелиться выйти на улицу среди ночи. Фукье громко зевнул и покинул комнату.
— Пусть проситель войдет, — сказал Дюма. Он выглядел увядшим и высохшим, точно практикующий адвокат. Незнакомец вошел.
— Рене-Франсуа Дюма, — сказал он, садясь напротив президента и нарочно говоря на "вы", как бы с презрением к революционному жаргону, — я не уверен, можете ли вы из-за волнений и трудов последних лет вспомнить, что мы уже встречались.
Судья пристально взглянул на посетителя и слегка покраснел.
— Да, гражданин, я это помню.
— А помните ли вы также мои тогдашние слова? Вы говорили о своем отвращении к смертной казни, вы радовались приближению революции, которая положит конец кровавым расправам. Вы почтительно цитировали высказывание Максимилиана Робеспьера, уже тогда известного государственного деятеля, о том, что палач — это изобретение тирана. И тогда же я сказал вам, что предчувствую, что мы еще встретимся, когда ваши идеи о смертной казни и ваша философия революции сильно изменятся! Был ли я прав, гражданин Дюма, президент революционного суда?
— Но... — возразил Дюма не без некоторого замешательства, — я говорил тогда, как говорят, пока не знают дела на практике. Однако оставим это. Я припоминаю также, что ты спас жизнь одного моего родственника, и, может быть, тебе приятно будет узнать, что его убийца будет завтра казнен.
— Это касается вас — вашего правосудия или вашего мщения. Позвольте же и мне напомнить вам ваше обещание. Вы сказали тогда, что если мне когда-нибудь понадобятся ваши услуги, то ваша жизнь в моем распоряжении. Не думайте, суровый судья, что я хочу злоупотребить вашим обещанием. Я просто пришел просить у вас один день отсрочки для другого.
— Это невозможно, гражданин! По приказанию Робеспьера завтра будут судить всех означенных на моем листе, и ни одним меньше. Что же касается приговора, то он зависит от присяжных.
— Я не прошу уменьшать это число. Выслушайте меня! В вашем листе есть имя одной итальянки, чьи молодость, красота и невиновность не только в каком-либо преступлении, но даже во всем, что может подать только повод к обвинению, возбудят к ней одно сострадание. Вы сами, гражданин Дюма, не могли бы без трепета осудить ее. Было бы опасно в такой день, когда народ будет возбужден, когда повозки с приговоренными могут быть остановлены, было бы опасно, если бы ее красота и невинность вызвали сострадание и бунт взволнованной толпы. |