— А кто?
— Он.
— В самом деле? А раньше ты говорила, что все это бред полоумной старухи.
— Я не открыла всей правды.
— То есть?
— Все это продиктовано им. Все слова здесь — его. Он сказал: «С нами — и пишущими, и читающими — покончено. Мы призраки, свидетели конца литературы. Запиши это». И я сделала, что он велел.
Я засиделся у нее далеко за полночь. Почти не говорил, услышал многое, едва ли не всему склонен был верить, почти во всем находил смысл. По моим ощущениям, она ни разу не попыталась сознательно что-либо исказить. Но из-за торопливости, с которой она выплескивала информацию, подробности некоторых историй причудливо переплетались и создавали ощущение, что она полностью во власти своей опухоли. Или что опухоль опрокинула все препятствия, обычно выставляемые общественными запретами и условностями. Или что эта безнадежно больная и одинокая женщина попросту тонет в интересе, впервые после стольких лет проявленном к ней мужчиной. Женщина, полвека назад прожившая четыре бесценных года с блистательным возлюбленным, чья честность, как ей казалось, служила основой и его жизни, и его мастерства, а теперь могла быть поставлена под сомнение из-за необъяснимой «мелкой зависти ничтожества к большому писателю», ничтожества, возомнившего, что оно сумеет написать биографию ее любимого. Возможно, весь этот водопад слов выдавал только то, как долго и тяжко она страдает и как давно одинока.
Странно было следить за тем, как ее сознание то замыкалось в себе, то вырывалось на волю. А временами пугающе деформировалось, и она, несколько часов не замолкавшая, вдруг вскидывала на меня усталый взгляд и с юмором, чересчур изощренным для моего понимания, спрашивала: «Скажи, а мы с тобой были женаты?»
— Насколько мне известно, нет. Но был момент, когда мне этого хотелось, — ответил я со смехом.
— Хотелось стать моим мужем?
— Да. В юности, когда мы встретились у Лоноффа, я подумал, как было бы замечательно стать твоим мужем. Ты была тем, что стоило удержать.
— Да? Была? Правда была?
— Чистая правда. Ты казалась ручной и сдержанной, но твоя необычность была очевидна.
— Абсолютно не понимала, что делала.
— Тогда?
— Тогда, сейчас, всегда. Не понимала, как рискую, соединяясь с мужчиной настолько старше меня. Но он был неотразим. Это его стоило удержать. Я так гордилась, что вдохнула в него любовь. И как только это мне удалось? Я так гордилась, что совсем не боялась его. Но жила в постоянном страхе: страшилась Хоуп и того, что она может сделать, страшилась того, что сама делаю ей. Но совершенно не понимала, как раню его. Мне нужно было выйти замуж за тебя. Но Хоуп разорвала брак, и я сбежала с Лоноффом. Наивно, ничего не понимая, в убеждении, что поступаю как взрослая женщина, идущая на огромный риск, а на самом деле возвращаясь в детство. И правда в том, Натан, что я так и осталась в детстве. Ребенком и умру.
Была ребенком, потому что жила с человеком настолько старше? Оставалась в его тени, относилась к нему с обожанием? Почему этот мучительный союз, разрушивший столько ее иллюзий, стал силой, замуровавшей ее в детстве?
— Не скажешь, что ты вела себя по-детски.
— Не вела.
— Тогда я не понимаю, что значит это твое «была ребенком».
— Нужно открыть тебе все? Да? Нужно?
И вот тут жизнеописание, которое я сочинил для нее в 1956-м, наконец уступило место подлинной биографии, которая пусть и не поражала взвинченной символикой, придуманной в те давние времена, но совпадала со многими моими тогдашними умопостроениями. И это было неизбежно, потому что ее судьба разворачивалась на том роковом континенте и в то роковое время, слитая с уделом отмеченного роком народа, врага господствующей расы. |